Бегущая по волнам хамид. Александр грин бегущая по волнам

Это Дезирада…

О Дезирада, как мало мы обрадовались тебе, когда из моря выросли твои склоны, поросшие манцениловыми лесами.

Глава 1

Мне рассказали, что я очутился в Лиссе благодаря одному из тех резких заболеваний, какие наступают внезапно. Это произошло в пути. Я был снят с поезда при беспамятстве, высокой температуре и помещен в госпиталь.

Когда опасность прошла, доктор Филатр, дружески развлекавший меня все последнее время перед тем, как я покинул палату, позаботился приискать мне квартиру и даже нашел женщину для услуг. Я был очень признателен ему, тем более что окна этой квартиры выходили на море.

Однажды Филатр сказал:

– Дорогой Гарвей, мне кажется, что я невольно удерживаю вас в нашем городе. Вы могли бы уехать, когда поправитесь, без всякого стеснения из-за того, что я нанял для вас квартиру. Все же, перед тем как путешествовать дальше, вам необходим некоторый уют – остановка внутри себя.

Он явно намекал, и я вспомнил мои разговоры с ним о власти Несбывшегося . Эта власть несколько ослабела благодаря острой болезни, но я все еще слышал иногда в душе ее стальное движение, не обещающее исчезнуть.

Переезжая из города в город, из страны в страну, я повиновался силе более повелительной, чем страсть или мания.

Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты?

Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня.

На эту тему я много раз говорил с Филатром. Но этот симпатичный человек не был еще тронут прощальной рукой Несбывшегося, а потому мои объяснения не волновали его. Он спрашивал меня обо всем этом и слушал довольно спокойно, но с глубоким вниманием, признавая мою тревогу и пытаясь ее усвоить.

Я почти оправился, но испытывал реакцию, вызванную перерывом в движении, и нашел совет Филатра полезным; поэтому по выходе из госпиталя я поселился в квартире правого углового дома улицы Амилего, одной из красивейших улиц Лисса. Дом стоял в нижнем конце улицы, близ гавани, за доком, – место корабельного хлама и тишины, нарушаемой не слишком назойливо смягченным, по расстоянию, зыком портового дня.

Я занял две большие комнаты: одна – с огромным окном на море; вторая была раза в два более первой. В третьей, куда вела вниз лестница, – помещалась прислуга. Старинная, чопорная и чистая мебель, старый дом и прихотливое устройство квартиры соответствовали относительной тишине этой части города. Из комнат, расположенных под углом к востоку и югу, весь день не уходили солнечные лучи, отчего этот ветхозаветный покой был полон светлого примирения давно прошедших лет с неиссякаемым, вечно новым солнечным пульсом.

Я видел хозяина всего один раз, когда платил деньги. То был грузный человек с лицом кавалериста и тихими, вытолкнутыми на собеседника голубыми глазами. Зайдя получить плату, он не проявил ни любопытства, ни оживления, как если бы видел меня каждый день.

Прислуга, женщина лет тридцати пяти, медлительная и настороженная, носила мне из ресторана обеды и ужины, прибирала комнаты и уходила к себе, зная уже, что я не потребую ничего особенного и не пущусь в разговоры, затеваемые большей частью лишь для того, чтобы, болтая и ковыряя в зубах, отдаваться рассеянному течению мыслей.

Итак, я начал там жить; и прожил я всего – двадцать шесть дней; несколько раз приходил доктор Филатр.

Глава 2

Чем больше я говорил с ним о жизни, сплине, путешествиях и впечатлениях, тем более уяснял сущность и тип своего Несбывшегося. Не скрою, что оно было громадно и – может быть – потому так неотвязно. Его стройность, его почти архитектурная острота выросли из оттенков параллелизма. Я называю так двойную игру, которую мы ведем с явлениями обихода и чувств. С одной стороны, они естественно терпимы в силу необходимости: терпимы условно, как ассигнация, за которую следует получить золотом, но с ними нет соглашения, так как мы видим и чувствуем их возможное преображение. Картины, музыка, книги давно утвердили эту особость, и, хотя пример стар, я беру его за неимением лучшего. В его морщинах скрыта вся тоска мира. Такова нервность идеалиста, которого отчаяние часто заставляет опускаться ниже, чем он стоял, – единственно из страсти к эмоциям.

Среди уродливых отражений жизненного закона и его тяжбы с духом моим я искал, сам долго не подозревая того, – внезапное отчетливое создание: рисунок или венок событий, естественно свитых и столь же неуязвимых подозрительному взгляду духовной ревности, как четыре наиболее глубоко поразившие нас строчки любимого стихотворения. Таких строчек всегда – только четыре.

Разумеется, я узнавал свои желания постепенно и часто не замечал их, тем упустив время вырвать корни этих опасных растений. Они разрослись и скрыли меня под своей тенистой листвой. Случалось неоднократно, что мои встречи, мои положения звучали как обманчивое начало мелодии, которую так свойственно человеку желать выслушать прежде, чем он закроет глаза. Города, страны время от времени приближали к моим зрачкам уже начинающий восхищать свет едва намеченного огнями, странного далекого транспаранта, – но все это развивалось в ничто; рвалось, подобно гнилой пряже, натянутой стремительным челноком. Несбывшееся, которому я протянул руки, могло восстать только само, иначе я не узнал бы его и, действуя по примерному образцу, рисковал наверняка создать бездушные декорации. В другом роде, но совершенно точно, можно видеть это на искусственных парках, по сравнению с случайными лесными видениями, как бы бережно вынутыми солнцем из драгоценного ящика.

Таким образом, я понял свое Несбывшееся и покорился ему.

Обо всем этом и еще много о чем – на тему о человеческих желаниях вообще – протекали мои беседы с Филатром, если он затрагивал этот вопрос.

Как я заметил, он не переставал интересоваться моим скрытым возбуждением, направленным на предметы воображения. Я был для него словно разновидность тюльпана, наделенная ароматом, и если такое сравнение может показаться тщеславным, оно все же верно по существу.

Тем временем Филатр познакомил меня со Стерсом, дом которого я стал посещать. В ожидании денег, о чем написал своему поверенному Лерху, я утолял жажду движения вечерами у Стерса да прогулками в гавань, где под тенью огромных корм, нависших над набережной, рассматривал волнующие слова, знаки Несбывшегося: «Сидней» – «Лондон» – «Амстердам» – «Тулон»… Я был или мог быть в городах этих, но имена гаваней означали для меня другой «Тулон» и вовсе не тот «Сидней», какие существовали действительно; надписи золотых букв хранили неоткрытую истину.


Утро всегда обещает… -

говорит Монс, -


После долготерпения дня
Вечер грустит и прощает…

Так же, как «утро» Монса – гавань обещает всегда; ее мир полон необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками судов, где в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как закрытая книга, лежит в тени зеленая морская вода. Не зная – взвиться или упасть, клубятся тучи дыма огромных труб; напряжена и удержана цепями сила машин, одного движения которых довольно, чтобы спокойная под кормой вода рванулась бугром.

Войдя в порт, я, кажется мне, различаю на горизонте, за мысом, берега стран, куда направлены бугшприты кораблей, ждущих своего часа; гул, крики, песня, демонический вопль сирены – все полно страсти и обещания. А над гаванью – в стране стран, в пустынях и лесах сердца, в небесах мыслей – сверкает Несбывшееся – таинственный и чудный олень вечной охоты.

Глава 3

Не знаю, что произошло с Лерхом, но я не получил от него столь быстрого ответа, как ожидал. Лишь к концу пребывания моего в Лиссе Лерх ответил, по своему обыкновению, сотней фунтов, не объяснив замедления.

Я навещал Стерса и находил в этих посещениях невинное удовольствие, сродни прохладе компресса, приложенного на больной глаз. Стерс любил игру в карты, я – тоже, а так как почти каждый вечер к нему кто-нибудь приходил, то я был от души рад перенести часть остроты своего состояния на угадывание карт противника.

Накануне дня, с которого началось многое, ради чего сел я написать эти страницы, моя утренняя прогулка по набережным несколько затянулась, потому что, внезапно проголодавшись, я сел у обыкновенной харчевни, перед ее дверью, на террасе, обвитой растениями типа плюща с белыми и голубыми цветами. Я ел жареного мерлана , запивая кушанье легким красным вином.

Лишь утолив голод, я заметил, что против харчевни швартуется пароход, и, обождав, когда пассажиры его начали сходить по трапу, я погрузился в созерцание сутолоки, вызванной желанием скорее очутиться дома или в гостинице. Я наблюдал смесь сцен, подмечая черты усталости, раздражения, сдерживаемых или явных неистовств, какие составляют душу толпы, когда резко меняется характер ее движения. Среди экипажей, родственников, носильщиков, негров, китайцев, пассажиров, комиссионеров и попрошаек, гор багажа и треска колес я увидел акт величайшей неторопливости, верности себе до последней мелочи, спокойствие – принимая во внимание обстоятельства – почти развратное, так неподражаемо, безупречно и картинно произошло сошествие по трапу неизвестной молодой девушки, по-видимому небогатой, но, казалось, одаренной тайнами подчинять себе место, людей и вещи.

Я заметил ее лицо, когда оно появилось над бортом среди саквояжей и сбитых на сторону шляп. Она сошла медленно, с задумчивым интересом к происходящему вокруг нее. Благодаря гибкому сложению или иной причине она совершенно избежала толчков. Она ничего не несла, ни на кого не оглядывалась и никого не искала в толпе глазами. Так спускаются по лестнице роскошного дома к почтительно распахнутой двери. Ее два чемодана плыли за ней на головах смуглых носильщиков. Коротким движением тихо протянутой руки, указывающей, как поступить, чемоданы были водружены прямо на мостовой, поодаль от парохода, и она села на них, смотря перед собой разумно и спокойно, как человек, вполне уверенный, что совершающееся должно совершаться и впредь согласно ее желанию, но без какого бы то ни было утомительного с ее стороны участия.

Эта тенденция, гибельная для многих, тотчас оправдала себя. К девушке подбежали комиссионеры и несколько других личностей как потрепанного, так и благопристойного вида, создав атмосферу нестерпимого гвалта. Казалось, с девушкой произойдет то же, чему подвергается платье, если его – чистое, отглаженное, спокойно висящее на вешалке – срывают торопливой рукой.

Отнюдь… Ничем не изменив себе, с достоинством переводя взгляд от одной фигуры к другой, девушка сказала что-то всем понемногу, раз рассмеялась, раз нахмурилась, медленно протянула руку, взяла карточку одного из комиссионеров, прочла, вернула бесстрастно и, мило наклонив головку, стала читать другую. Ее взгляд упал на подсунутый уличным торговцем стакан прохладительного питья; так как было действительно жарко, она, подумав, взяла стакан, напилась и вернула его с тем же видом присутствия у себя дома, как во всем, что делала. Несколько волосатых рук, вытянувшись над ее чемоданами, бродили по воздуху, ожидая момента схватить и помчать, но все это, по-видимому, мало ее касалось, раз не был еще решен вопрос о гостинице. Вокруг нее образовалась группа услужливых, корыстных и любопытных, которой, как по приказу, сообщилось ленивое спокойствие девушки.

Люди суетливого, рвущего день на клочки мира стояли, ворочая глазами, она же по-прежнему сидела на чемоданах, окруженная незримой защитой, какую дает чувство собственного достоинства, если оно врожденное и так слилось с нами, что сам человек не замечает его, подобно дыханию.

Я наблюдал эту сцену, не отрываясь. Вокруг девушки постепенно утих шум; стало так почтительно и прилично, как будто на берег сошла дочь некоего фантастического начальника всех гаваней мира. Между тем на ней были (мысль невольно соединяет власть с пышностью) простая батистовая шляпа, такая же блуза с матросским воротником и шелковая синяя юбка. Ее потертые чемоданы казались блестящими потому, что она сидела на них. Привлекательное, с твердым выражением лицо девушки, длинные ресницы спокойно-веселых темных глаз заставляли думать по направлению чувств, вызываемых ее внешностью. Благосклонная маленькая рука, опущенная на голову лохматого пса, – такое напрашивалось сравнение к этой сцене, где чувствовался глухой шум Несбывшегося.

Едва я понял это, как она встала; вся ее свита с возгласами и чемоданами кинулась к экипажу, на задке которого была надпись «Отель „Дувр“». Подойдя, девушка раздала мелочь и уселась с улыбкой полного удовлетворения. Казалось, ее занимает решительно все, что происходит.

Комиссионер вскочил на сиденье рядом с возницей, экипаж тронулся, побежавшие сзади оборванцы отстали, и, проводив взглядом умчавшуюся по мостовой пыль, я подумал, как думал неоднократно, что передо мной, может быть, снова мелькнул конец нити, ведущей к клубку.

Не скрою – я был расстроен, и не оттого только, что в лице неизвестной девушки увидел привлекательную ясность существа, отмеченного гармонической цельностью, как вывел из впечатления. Ее краткое пребывание на чемоданах тронуло старую тоску о венке событий, о ветре, поющем мелодии, о прекрасном камне, найденном среди гальки. Я думал, что ее существо, может быть, отмечено особым законом, перебирающим жизнь с властью сознательного процесса, и что, став в тень подобной судьбы, я наконец мог бы увидеть Несбывшееся. Но печальнее этих мыслей – печальных потому, что они были болезненны, как старая рана в непогоду, – явилось воспоминание многих подобных случаев, о которых следовало сказать, что их по-настоящему не было. Да, неоднократно повторялся обман, принимая вид жеста, слова, лица, пейзажа, и, как закон, оставлял по себе тлен. При желании я мог бы разыскать девушку очень легко. Я сумел бы найти общий интерес, естественный повод не упустить ее из поля своего зрения и так или иначе встретить желаемое течение неоткрытой реки. Самым тонким движениям насущного души нашей я смог бы придать как вразумительную, так и приличную форму. Но я не доверял уже ни себе, ни другим, ни какой бы то ни было громкой видимости внезапного обещания.

По всем этим основаниям я отверг действие и возвратился к себе, где провел остаток дня среди книг. Я читал невнимательно, испытывая смуту, нахлынувшую с силой сквозного ветра. Наступила ночь, когда, усталый, я задремал в кресле.

Меж явью и сном встало воспоминание о тех минутах в вагоне, когда я начал уже плохо сознавать свое положение. Я помню, как закат махал красным платком в окно, проносящееся среди песчаных степей. Я сидел, полузакрыв глаза, и видел странно меняющиеся профили спутников, выступающие один из-за другого, как на медали. Вдруг разговор стал громким, переходя, казалось мне, в крик; после того губы беседующих стали шевелиться беззвучно, глаза сверкали, но я перестал соображать. Вагон поплыл вверх и исчез.

Больше я ничего не помнил – жар помрачил мозг.

Не знаю, почему в тот вечер так назойливо представилось мне это воспоминание; но я готов был признать, что его тон необъяснимо связан со сценой на набережной. Дремота вила сумеречный узор. Я стал думать о девушке, на этот раз с поздним раскаянием.

Уместны ли в той игре, какую я вел сам с собой, банальная осторожность? бесцельное самолюбие? даже – сомнение? Не отказался ли я от входа в уже раскрытую дверь только потому, что слишком хорошо помнил большие и маленькие лжи прошлого? Был полный звук, верный тон – я слышал его, но заткнул уши, мнительно вспоминал прежние какофонии. Что, если мелодия была предложена истинным на сей раз оркестром?

Через несколько столетних переходов желания человека достигнут отчетливости художественного синтеза. Желание избегнет муки смотреть на образы своего мира сквозь неясное, слабо озаренное полотно нервной смуты. Оно станет отчетливо, как насекомое в январе. Я, по сравнению, имел предстать таким людям, как «Дюранда» Летьерри предстоит стальному «Левиафану» Трансатлантической линии . Несбывшееся скрывалось среди гор, и я должен был принять в расчет все дороги в направлении этой стороны горизонта. Мне следовало ловить все намеки, пользоваться каждым лучом среди туч и лесов. Во многом – ради многого – я должен был действовать наудачу.

Едва я закрепил некоторое решение, вызванное таким оборотом мыслей, как прозвонил телефон, и, отогнав полусон, я стал слушать. Это был Филатр. Он задал мне несколько вопросов относительно моего состояния. Он приглашал также встретиться завтра у Стерса, и я обещал.

Когда этот разговор кончился, я, в странной толпе чувств, стеснительной, как сдержанное дыхание, позвонил в отель «Дувр». Делам такого рода обычна мысль, что все, даже посторонние, знают секрет вашего настроения. Ответы самые безучастные звучат как улика. Ничто не может так внезапно приблизить к чужой жизни, как телефон, оставляя нас невидимыми, и тотчас по желанию нашему – отстранить, как если бы мы не говорили совсем. Эти бесцельные для факта соображения отметят, может быть, слегка то неспокойное состояние, с каким начал я разговор.

Он был краток. Я попросил вызвать Анну Макферсон , приехавшую сегодня с пароходом «Гранвиль». После незначительного молчания деловой голос служащего объявил мне, что в гостинице нет упомянутой дамы, и я, зная, что получу такой ответ, помог недоразумению точным описанием костюма и всей наружности неизвестной девушки.

Мой собеседник молчаливо соображал. Наконец он сказал:

– Вы говорите, следовательно, о барышне, недавно уехавшей от нас на вокзал. Она записалась – «Биче Сениэль».

С большей, чем ожидал, досадой я послал замечание:

– Отлично. Я спутал имя, выполняя некое поручение. Меня просили также узнать…

Я оборвал фразу и водрузил трубку на место. Это было внезапным мозговым отвращением к бесцельным словам, какие начал я произносить по инерции. Что переменилось бы, узнай я, куда уехала Биче Сениэль? Итак, она продолжала свой путь, – наверное, в духе безмятежного приказания жизни, как это было на набережной, – а я опустился в кресло, внутренне застегнувшись и пытаясь увлечься книгой, по первым строкам которой видел уже, что предстоит скука счетом из пятисот страниц.

Я был один, в тишине, отмериваемой стуком часов. Тишина мчалась, и я ушел в область спутанных очертаний. Два раза подходил сон, а затем я уже не слышал и не помнил его приближения.

Так незаметно уснув, я пробудился с восходом солнца. Первым чувством моим была улыбка. Я приподнялся и уселся в порыве глубокого восхищения – несравненного, чистого удовольствия, вызванного эффектной неожиданностью.

Я спал в комнате, о которой упоминал, что ее стена, обращенная к морю, была по существу огромным окном. Оно шло от потолочного карниза до рамы в полу, а по сторонам на фут не достигало стен. Его створки можно было раздвинуть так, что стекла скрывались. За окном, внизу, был узкий выступ, засаженный цветами.

Я проснулся при таком положении восходящего над чертой моря солнца, когда его лучи проходили внутрь комнаты вместе с отражением волн, сыпавшихся на экране задней стены.

На потолке и стенах неслись танцы солнечных привидений. Вихрь золотой сети сиял таинственными рисунками. Лучистые веера, скачущие овалы и кидающиеся из угла в угол огневые черты были, как полет в стены стремительной золотой стаи, видимой лишь в момент прикосновения к плоскости. Эти пестрые ковры солнечных фей, мечущийся трепет которых, не прекращая ни на мгновение ткать ослепительный арабеск, достиг неистовой быстроты, – были везде, вокруг, под ногами, над головой. Невидимая рука чертила странные письмена, понять значение которых было нельзя, как в музыке, когда она говорит. Комната ожила. Казалось, не устоя пред нашествием отскакивающего с воды солнца, она – вот-вот – начнет тихо кружиться. Даже на моих руках и коленях беспрерывно соскальзывали яркие пятна. Все это менялось неуловимо, как будто в встряхиваемой искристой сети бились прозрачные мотыльки. Я был очарован и неподвижно сидел среди голубого света моря и золотого – по комнате. Мне было отрадно. Я встал и, с легкой душой, с тонкой и безотчетной уверенностью, сказал всему: «Вам, знаки и фигуры, вбежавшие с значением неизвестным и все же развеселившие меня серьезным, одиноким весельем, – пока вы еще не скрылись, – вверяю я ржавчину своего Несбывшегося. Озарите и сотрите ее».

Едва я окончил говорить, зная, что вспомню потом эту полусонную выходку с улыбкой, – как золотая сеть смеркла; лишь в нижнем углу, у двери, дрожало еще некоторое время подобие изогнутого окна, открытого на поток искр; но исчезло и это. Исчезло также то настроение, каким началось утро, хотя его след не стерся до сего дня.

Мне рассказали, что я очутился в Лиссе благодаря одному из тех резких заболеваний, какие наступают внезапно. Это произошло в пути. Я был снят с поезда при беспамятстве, высокой температуре и помещен в госпиталь.

Когда опасность прошла, доктор Филатр, дружески развлекавший меня все последнее время перед тем, как я покинул палату, – позаботился приискать мне квартиру и даже нашел женщину для услуг. Я был очень признателен ему, тем более, что окна этой квартиры выходили на море.

Однажды Филатр сказал:

– Дорогой Гарвей, мне кажется, что я невольно удерживаю вас в нашем городе. Вы могли бы уехать, когда поправитесь, без всякого стеснения из-за того, что я нанял для вас квартиру. Все же, перед тем как путешествовать дальше, вам необходим некоторый уют, – остановка внутри себя.

Он явно намекал, и я вспомнил мои разговоры с ним о власти (Несбывшегося) . Эта власть несколько ослабела благодаря острой болезни, но я все еще слышал иногда, в душе, ее стальное движение, не обещающее исчезнуть.

Переезжая из города в город, из страны в страну, я повиновался силе более повелительной, чем страсть или мания.

Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты?

Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня.

На эту тему я много раз говорил с Филатром. Но этот симпатичный человек не был еще тронут прощальной рукой Несбывшегося, а потому мои объяснения не волновали его. Он спрашивал меня обо всем этом и слушал довольно спокойно, но с глубоким вниманием, признавая мою тревогу и пытаясь ее усвоить.

Я почти оправился, но испытывал реакцию, вызванную перерывом в движении, и нашел совет Филатра полезным; поэтому, по выходе из госпиталя, я поселился в квартире правого углового дома улицы Амилего, одной из красивейших улиц Лисса. Дом стоял в нижнем конце улицы, близ гавани, за доком, – место корабельного хлама и тишины, нарушаемой, не слишком назойливо, смягченным, по расстоянию, зыком портового дня.

Я занял две большие комнаты: одна – с огромным окном на море; вторая была раза в два более первой. В третьей, куда вела вниз лестница, – помещалась прислуга. Старинная, чопорная и чистая мебель, старый дом и прихотливое устройство квартиры соответствовали относительной тишине этой части города. Из комнат, расположенных под углом к востоку и югу, весь день не уходили солнечные лучи, отчего этот ветхозаветный покой был полон светлого примирения давно прошедших лет с неиссякаемым, вечно новым солнечным пульсом.

Я видел хозяина всего один раз, когда платил деньги. То был грузный человек с лицом кавалериста и тихими, вытолкнутыми на собеседника голубыми глазами. Зайдя получить плату, он не проявил ни любопытства, ни оживления, как если бы видел меня каждый день.

Прислуга, женщина лет тридцати пяти, медлительная и настороженная, носила мне из ресторана обеды и ужины, прибирала комнаты и уходила к себе, зная уже, что я не потребую ничего особенного и не пущусь в разговоры, затеваемые большей частью лишь для того, чтобы, болтая и ковыряя в зубах, отдаваться рассеянному течению мыслей.

Итак, я начал там жить; и прожил я всего – двадцать шесть дней; несколько раз приходил доктор Филатр.

Чем больше я говорил с ним о жизни, сплине, путешествиях и впечатлениях, тем более уяснял сущность и тип своего Несбывшегося. Не скрою, что оно было громадно и – может быть – потому так неотвязно. Его стройность, его почти архитектурная острота выросли из оттенков параллелизма. Я называю так двойную игру, которую мы ведем с явлениями обихода и чувств. С одной стороны, они естественно терпимы в силу необходимости: терпимы условно, как ассигнация, за которую следует получить золотом, но с ними нет соглашения, так как мы видим и чувствуем их возможное преображение. Картины, музыка, книги давно утвердили эту особость, и хотя пример стар, я беру его за неимением лучшего. В его морщинах скрыта вся тоска мира. Такова нервность идеалиста, которого отчаяние часто заставляет опускаться ниже, чем он стоял, – единственно из страсти к эмоциям.

Среди уродливых отражений жизненного закона и его тяжбы с духом моим я искал, сам долго не подозревая того, – внезапное отчетливое создание: рисунок или венок событий, естественно свитых и столь же неуязвимых подозрительному взгляду духовной ревности, как четыре наиболее глубоко поразившие нас строчки любимого стихотворения. Таких строчек всегда – только четыре.

Разумеется, я узнавал свои желания постепенно и часто не замечал их, тем упустив время вырвать корни этих опасных растений. Они разрослись и скрыли меня под своей тенистой листвой. Случалось неоднократно, что мои встречи, мои положения звучали как обманчивое начало мелодии, которую так свойственно человеку желать выслушать прежде, чем он закроет глаза. Города, страны время от времени приближали к моим зрачкам уже начинающий восхищать свет едва намеченного огнями, странного, далекого транспаранта, – но все это развивалось в ничто; рвалось, подобно гнилой пряже, натянутой стремительным челноком. Несбывшееся, которому я протянул руки, могло восстать только само, иначе я не узнал бы его и, действуя по примерному образцу, рисковал наверняка создать бездушные декорации. В другом роде, но совершенно точно, можно видеть это на искусственных парках, по сравнению со случайными лесными видениями, как бы бережно вынутыми солнцем из драгоценного ящика.

Таким образом я понял свое Несбывшееся и покорился ему.

Обо всем этом и еще много о чем – на тему о человеческих желаниях вообще – протекали мои беседы с Филатром, если он затрагивал этот вопрос.

Как я заметил, он не переставал интересоваться моим скрытым возбуждением, направленным на предметы воображения. Я был для него словно разновидность тюльпана, наделенная ароматом, и если такое сравнение может показаться тщеславным, оно все же верно по существу.

Тем временем Филатр познакомил меня со Стерсом, дом которого я стал посещать. В ожидании денег, о чем написал своему поверенному Лерху, я утолял жажду движения вечерами у Стерса да прогулками в гавань, где под тенью огромных корм, нависших над набережной, рассматривал волнующие слова, знаки Несбывшегося: «Сидней», – «Лондон», – «Амстердам», – «Тулон»… Я был или мог быть в городах этих, но имена гаваней означали для меня другой «Тулон» и вовсе не тот «Сидней», какие существовали действительно; надписи золотых букв хранили неоткрытую истину.

Утро всегда обещает…

– говорит Монс, –

После долготерпения дня

Вечер грустит и прощает…

Так же, как «утро» Монса, – гавань обещает всегда; ее мир полон необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками судов, где в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как закрытая книга, лежит в тени зеленая морская вода. Не зная – взвиться или упасть, клубятся тучи дыма огромных труб; напряжена и удержана цепями сила машин, одного движения которых довольно, чтобы спокойная под кормой вода рванулась бугром.

«Падая, он мучительно долго не мог сообразить, почему сверкают еще красные огоньки выстрелов и новая тупая боль удар за ударом бьет тело, лежащее навзничь. И все перешло в сон. Сверкнули тонкие водопады; розовый гранит, блестя влагой, отразил их падение; бархатная прелесть луга протянулась к черным корням раскаленных, как маленькие горны, деревьев - и стремительная тишина закрыла глаза того, кто был - Тарт».

Эпиграфом к большому рассказу «Остров Рено», появившемуся в апрельском номере «Нового журнала для всех» за 1909 год, автор со странно звучащей для русского уха фамилией Грин поставил изречение: «Внимай только тому голосу, который говорит без звука» (древнеиндусское писание). Рассказы этого писателя много раз перепечатывались в разных изданиях, сборниках и собраниях сочинений с измененными заглавиями, поправками автора или издателей. Но этот как был написан, так и переходил из одного издания в другое в первоначальном своем виде. Не переставлялось ни одно слово, ни один абзац или запятая.

Это был двадцать первый рассказ молодого Грина, имя которого было уже достаточно известно по трехлетним публикациям в журналах и газетах (самое первое его произведение - «Заслуга рядового Пантелеева» - было разыскано только в 1960 году в материалах «Отдела вещественных доказательств Московской жандармерии» за 1906 год,: весь тираж, за исключением этого, был конфискован и сожжен полицией как «антиправительственный»). И именно «Остров Рено» Грин (литературный псевдоним Александра Степановича Гриневского) считал первым своим рассказом.

Могущественное дыхание жизни, прекрасной и таинственной, сверкание манящей мечты о Несбывшемся, к которому, казалось бы, стоит только протянуть руку, чтобы оно сбылось, впервые в творчестве этого писателя воплотилось в истории дерзкого побега молодого матроса в тропические джунгли с «плавучей скорлупы» и его трагической гибели среди великолепия невиданной природы острова.

Легендарная слава «иностранного» писателя, придумавшего целую страну «Гринландию» со своей строго очерченной топографией городов, поселков, островов и проливов, началась с «Острова Рено». Страна Грина могла бы называться по-другому: Свобода, Подвиг, Мечта, Несбывшееся. Грин был ее создателем и защитником, ее рыцарем, безжалостно сражавшим все, что мешало ее торжествующему существованию: пошлый «здравый» смысл обывателей, низкий торгашеский расчет, бездуховность, трусливую готовность дезертировать от опасности, желание пойти на сделку с совестью ради мизерной выгоды, желание примириться с гнетущей скукой обыденности...

Чего только не напридумывали о Грине! Уверяли, скажем, что, плавая на пиратском судне где-то около им же самим сочиненных Сан-Риоля, Гель-Гью и Лисса, он якобы злодейски убил некоего англичанина – капитана. А капитан этот будто бы был не чужд литературе. И вот, ограбив убитого, Грин одну за другой публиковал рукописи из захваченного ящика англичанина, выдавая их за свои. Его называли «человек с планом». Тщательно разработав «план» жизненного успеха, он, притворяясь простым матросом, не знающим языков, на самом-то деле пиратским налетом ворвался в литературу, нажив сказочные богатства на переводах никому не известных произведений иностранцев. А то еще судачили, будто он и сам был вовсе не русский. Говорили, что он превосходно стреляет из лука и в юности добывал себе пропитание охотой на зверей и птиц, крадясь по лесным тропинкам, как Робинзон или куперовский Кожаный Чулок...

В протоколах полиции, охотившейся на Грина еще с 1902 года, находим сведения такого характера: скрывавшийся под фамилиями Мальцев и Григорьев, потомственный дворянин, уроженец Вятской губернии, дезертировавший из армии, Александр Степанович Гриневский неоднократно бывал уличен в распространении среди «нижних чинов» «брошюр преступного характера», не раз заключался в тюрьмы, ссылался в «места отдаленные и не столь отдаленные». Полиции мы обязаны и приблизительным описанием внешности Грина: очень высокий, волосы светло-русые, глаза карие и т. д.

Впрочем, в своих рассказах, повестях и романах Грин куда точнее полицейских делопроизводителей запечатлел отнюдь не идеализированный свой внешний облик и к тому же почти на каждом из героев, в которых вложена как бы часть души их создателя, поставил свою «печать» в виде начинающей фамилию или имя буквы «Г», начальной буквы собственной фамилии - это Александр Гольц, это Горн, Грэй, отчасти Гарвей, Геник и другие. Все эти люди - мечтатели, гордые, мужественные, с нелегким характером, загадочным, многосложным душевным складом, чаще всего неразговорчивые, а главное - всегда и во всем идущие наперекор: обстоятельствам, судьбе, сложившемуся «общему» мнению.

Грин прожил недолгую (1880-1932) и очень трудную жизнь. Россказни о золотых россыпях и вольной жизни стрелка из лука - сплетни. Его замкнутый, многим казавшийся невыносимо угрюмым характер, его одержимость глубоко скрываемой от досужих взглядов творческой фантазией во многом объяснимы продолжавшейся долгие десятилетия яростной, порою непосильной борьбой с нищетой, гнетущей затхлостью провинциальной жизни. Читателям, не ведающим, какова была на самом деле жизнь создателя необъятной страны Воображения, может показаться, будто Грин, подобно герою «Алых парусов» Артуру Грэю, с детских лет предназначал себя в романтические капитаны летящего под вольным ветром навстречу солнцу парусника. Это было не так, но как бы то ни было, избранник прекрасной, мечтательной Ассоль Артур Грей является духовным двойником придумавшего его сутулого, худого, чудаковатого человека с пристальным взглядом и резкими чертами лица (А. Г.!)

Пожалуй, если очень заинтересоваться вопросом, кто из гриновских героев более всего походит на автора, результат исследования окажется весьма неожиданным. Впрочем, надо при этом вспомнить, что речь идет об одном из главных героев самого популярного его романа - о капитане Гезе из «Бегущей по волнам». Если бы Грина спросили, какой из романов он считает самым своим, он бы, наверное, назвал именно этот, созданный ровно через два десятилетия после рассказа «Остров Рено».

Гез - отъявленный негодяй? Да, но не только. Грин вообще никогда, при всем своем пристрастии к лейтмотивам образа, ведущей краске или основной мелодии замысла, не пользовался однотонными средствами выразительности. И Гез не менее загадочен, чем главный герой Гарвей или прелестная Биче Сениэль, не менее «бегущей по волнам» волшебной девушки Фрези Грант или избранницы Гарвея Дези привлечен автором к решению сложнейшей проблемы - редкого дара вообразить Несбывшееся. «Сильное и страстное лицо» Геза, которому «нельзя было отказать в привлекательной и оригинальной сложности», его характер, соединяющий непримиримые противоречия - угрюмую мрачность и взрывы искренней веселости, грубость и неподдельный артистизм, гордую замкнутость и скрытую способность к преданной любви, - это лицо и характер Александра Грина, не в меньшей степени, чем душа Гарвея, способная проникнуть усилием мысли и чувства за границы видимого, понятного, это опять-таки душа Александра Грина.

Так вот, если принять лукавое объяснение автора по поводу внешности капитана Геза («его внешность можно было изучать долго и остаться при запутанном результате») за своего рода «ключ» к сложному, многослойному сюжету и не менее многослойной проблематике одного из самых таинственных и поэтических творений этого «сказочника-пророка», как часто называют Грина исследователи, то выяснятся довольно любопытные вещи.

Во-первых, действие романа «Бегущая по волнам» происходит в самом что ни на есть «гриновском» городе - в большом, со своей историей и традициями, но при этом абсолютно сказочном Гель-Гью, название которого чаще всего встречается в его сочинениях наряду с Лиссом, Зурбаганом или Сан-Риолем. И - в море, с которым у Грина связаны самые чудесные, самые фантастические приключения его любимых героев. Во-вторых, как это тоже нередко случается у Грина, герой романа Томас Гарвей мечется по свету в поисках Прекрасного, охотясь за «таинственным и чудесным оленем» вечных поисков Мечты и Несбывшегося. И ведет его вперед, в незнаемые места, некий загадочный, услышанный только им призыв - ясный и чистый зов Будущего.

Когда мы, читатели этого поистине волшебного произведения, становимся старше и снова, в который уже раз, плененные вымыслом поэта и заключенным в нем трудно расшифровываемым смыслом, перечитываем «Бегущую по волнам», нам постепенно открывается таинственная суть романа. Мы постигаем глубину замысла, глубину размышлений Александра Грина о человеческой судьбе, об удивительном даре «видеть невидимое», проникать силой воображения за грани обыденности.

А в юности мы захвачены и погружены в могущественно воссоздаваемые поэтическим талантом писателя события и темы «Бегущей», в удивительные приключения одного из любимых гриновских героев - человека сильной воли, тонкой и гордой души, владеющего даром творческой фантазии, преображающей мир.

По романтическим дорогам «мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося» нас проведут опытные лоцманы, уже знакомые с очертаниями «Гринландии». Это автор инсценировки и режиссер радиоспектакля Лия Веледницкая и исполнители ролей гриновских героев: Михаил Козаков (Томас Гарвей), Сергей Юрский (капитан Гез), Антонина Гунченко (Биче Сениэль), Анна Каменкова (Дези) и многие другие.

Вечером у Стерса играли в карты. Среди собравшихся был Томас Гарвей, молодой человек, застрявший в Лиссе из-за тяжелой болезни. Во время игры Гарвей услышал женский голос, отчетливо произнесший: «Бегущая по волнам ». Причем остальные игроки ничего не услышали.

Днем раньше из окна харчевни Гарвей наблюдал, как с парохода сошла девушка, державшаяся так, будто была одарена тайной подчинять себе обстоятельства и людей. Наутро Томас отправился выяснять, где остановилась поразившая его незнакомка, и узнал, что зовут её Биче Сениэль.

Ему почему-то виделась связь между незнакомкой и вчерашним происшествием за картами. Эта догадка окрепла, когда в порту он увидел судно с легкими обводами и на борту его надпись: «Бегущая по волнам».

Капитан Гез, неприветливый и резкий человек, отказался взять Гарвея пассажиром без разрешения владельца - некоего Брауна.

С запиской Брауна капитан принял Гарвея почти что любезно, познакомил со своими помощниками Синкрайтом и Бутлером, которые произвели неплохое впечатление, в отличие от остальной команды, похожей больше на сброд, чем на моряков.

Во время плавания Томас узнал, что судно построено Нэдом Сениэлем. Портрет его дочери Биче Сениэль Гарвей уже видел на столе в каюте капитана. Гез купил корабль, когда Нэд разорился.

В Дагоне на борт поднялись три женщины. Гарвею не хотелось принимать участие в начавшемся у капитана веселье, и он остался у себя. Через некоторое время, услышав крики одной из женщин и угрозы пьяного капитана, Гарвей вмешался и, защищаясь, свалил капитана ударом в челюсть.

В бешенстве Гез приказал посадить его в шлюпку и пустить её в открытое море. Когда шлюпку уже относило от борта, закутанная с ног до головы женщина ловко перескочила к Гарвею. Под градом насмешек они отчалили от корабля.

Когда незнакомка заговорила, Гарвей понял, что именно этот голос он услышал на вечеринке у Стерса. Девушка назвалась Фрези Грант и велела Гарвею держать курс на юг. Там его подберет судно, идущее в Гель-Гью. Взяв с него слово никому о ней не рассказывать, в том числе и Биче Сениэль, Фрези Грант сошла на воду и унеслась вдаль по волнам. К полудню Гарвею действительно встретился «Нырок», идущий в Гель-Гью. Здесь, на судне, Гарвей снова услышал о Фрези Грант. Однажды при совершенно спокойном море поднявшаяся волна опустила фрегат её отца вблизи необычайной красоты острова, причалить к которому не было возможности. Фрези, однако, настаивала, и тогда молодой лейтенант вскользь заметил, что девушка так тонка и легка, что смогла бы добежать по воде. В ответ она спрыгнула на воду и легко побежала по волнам. Тут опустился туман, а когда он рассеялся, не видно было ни острова, ни девушки. Говорят, она стала являться потерпевшим кораблекрушение.

Гарвей слушал легенду с особым вниманием, но это заметила только Дэзи, племянница Проктора. Наконец «Нырок» подошел к Гель-Гью. Город был во власти карнавала. Гарвей пошел вместе с пестрой толпой и оказался около мраморной фигуры, на постаменте которой была надпись: «Бегущая по волнам».

Город, оказывается, был основан Вильямсом Гобсом, потерпевшим крушение сто лет назад в окрестных водах. А спасла его Фрези Грант, прибежавшая по волнам и назвавшая курс, выведший Гобса к пустынному тогда берегу, где он и обосновался.

Тут Гарвея окликнула какая-то женщина и сообщила, что в театре его ждет особа в желтом платье с коричневой бахромой. Не сомневаясь, что это Биче Сениэль, Гарвей поспешил в театр. Но женщиной, одетой, как было сказано, оказалась Дэзи. Она была разочарована тем, что Гарвей назвал её именем Биче, и быстро ушла. Через минуту Гарвей увидел Биче Сениэль. Она привезла деньги и теперь искала встречи с Гезом, чтобы выкупить судно. Гарвею удалось узнать, в какой гостинице остановился Гез. Наутро он отправился туда вместе с Бутлером. Они поднялись к капитану. Гез лежал с простреленной головой.

Сбежался народ. Вдруг привели Биче Сениэль. Оказалось, что накануне капитан был сильно пьян. Утром к нему пришла барышня, а потом прогремел выстрел. Девушку задержали на лестнице. Но тут заговорил Бутлер и признался, что это он убил Геза.

У него был свой счет с мошенником. Оказывается, «Бегущая по волнам» везла груз опия, и Бутлеру причиталась значительная часть дохода, но капитан обманул его.

Геза он в номере не застал, а когда тот появился с дамой, Бутлер спрятался в шкаф. Но свидание окончилось безобразной сценой, и, чтобы избавиться от Геза, девушка выпрыгнула из окна на лестничную площадку, где её потом и задержали. Когда Бутлер выбрался из шкафа, капитан накинулся на него, и Бутлеру не оставалось ничего другого, как убить его.

Узнав правду о корабле, Биче распорядилась продать оскверненное судно с аукциона. Перед расставанием Гарвей рассказал Биче о своей встрече с Фрези Грант. Биче вдруг стала настаивать, что рассказ его - легенда. Гарвей же подумал, что Дэзи отнеслась бы к его рассказу с полным доверием, и с сожалением вспомнил, что Дэзи помолвлена.

Прошло какое-то время. Однажды в Леге Гарвей повстречал Дэзи. Она рассталась с женихом, и в рассказе её об этом не чувствовалось сожаления. Вскоре Гарвей и Дэзи поженились. Их дом на берегу моря посетил доктор Филатр.

Он рассказал о судьбе судна «Бегущая по волнам», обветшавший корпус которого он обнаружил возле пустынного острова. Как и при каких обстоятельствах экипаж покинул судно, так и оставалось загадкой.

Видел Филатр и Биче Сениэль. Она была уже замужем и передала для Гарвея коротенькое письмо с пожеланием счастья.

Дэзи, по её словам, ожидала, что в письме будет признано право Гарвея видеть то, что он хочет. Дэзи Гарвей говорит от лица всех: «Томас Гарвей, вы правы. Все было так, как вы рассказали. Фрези Грант! Ты существуешь! Отзовись!».

«Добрый вечер, друзья! - услышали мы с моря. - Я тороплюсь, я бегу…».

Бегущая по волнам

Вечером у Стерса играли в карты. Среди собравшихся был Томас Гарвей, молодой человек, застрявший в Лиссе из-за тяжелой болезни. Во время игры Гарвей услышал женский голос, отчетливо произнесший: "Бегущая по волнам". Причем остальные игроки ничего не услышали.

Днем раньше из окна харчевни Гарвей наблюдал, как с парохода сошла девушка, державшаяся так, будто была одарена тайной подчинять себе обстоятельства и людей. Наутро Томас отправился выяснять, где остановилась поразившая его незнакомка, и узнал, что зовут её Биче Сениэль.

Ему почему-то виделась связь между незнакомкой и вчерашним происшествием за картами. Эта догадка окрепла, когда в порту он увидел судно с легкими обводами и на борту его надпись: "Бегущая по волнам".

Капитан Гез, неприветливый и резкий человек, отказался взять Гарвея пассажиром без разрешения владельца - некоего Брауна.

С запиской Брауна капитан принял Гарвея почти что любезно, познакомил со своими помощниками Синкрайтом и Бутлером, которые произвели неплохое впечатление, в отличие от остальной команды, похожей больше на сброд, чем на моряков.

Во время плавания Томас узнал, что судно построено Нэдом Сениэлем. Портрет его дочери Биче Сениэль Гарвей уже видел на столе в каюте капитана. Гез купил корабль, когда Нэд разорился.

В Дагоне на борт поднялись три женщины. Гарвею не хотелось принимать участие в начавшемся у капитана веселье, и он остался у себя. Через некоторое время, услышав крики одной из женщин и угрозы пьяного капитана, Гарвей вмешался и, защищаясь, свалил капитана ударом в челюсть.

В бешенстве Гез приказал посадить его в шлюпку и пустить её в открытое море. Когда шлюпку уже относило от борта, закутанная с ног до головы женщина ловко перескочила к Гарвею. Под градом насмешек они отчалили от корабля.

Когда незнакомка заговорила, Гарвей понял, что именно этот голос он услышал на вечеринке у Стерса. Девушка назвалась Фрези Грант и велела Гарвею держать курс на юг. Там его подберет судно, идущее в Гель-Гью. Взяв с него слово никому о ней не рассказывать, в том числе и Биче Сениэль, Фрези Грант сошла на воду и унеслась вдаль по волнам. К полудню Гарвею действительно встретился "Нырок", идущий в Гель-Гью. Здесь, на судне, Гарвей снова услышал о Фрези Грант. Однажды при совершенно спокойном море поднявшаяся волна опустила фрегат её отца вблизи необычайной красоты острова, причалить к которому не было возможности. Фрези, однако, настаивала, и тогда молодой лейтенант вскользь заметил, что девушка так тонка и легка, что смогла бы добежать по воде. В ответ она спрыгнула на воду и легко побежала по волнам. Тут опустился туман, а когда он рассеялся, не видно было ни острова, ни девушки. Говорят, она стала являться потерпевшим кораблекрушение.

Гарвей слушал легенду с особым вниманием, но это заметила только Дэзи, племянница Проктора. Наконец "Нырок" подошел к Гель-Гью. Город был во власти карнавала. Гарвей пошел вместе с пестрой толпой и оказался около мраморной фигуры, на постаменте которой была надпись: "Бегущая по волнам".

Город, оказывается, был основан Вильямсом Гобсом, потерпевшим крушение сто лет назад в окрестных водах. А спасла его Фрези Грант, прибежавшая по волнам и назвавшая курс, выведший Гобса к пустынному тогда берегу, где он и обосновался.

Тут Гарвея окликнула какая-то женщина и сообщила, что в театре его ждет особа в желтом платье с коричневой бахромой. Не сомневаясь, что это Биче Сениэль, Гарвей поспешил в театр. Но женщиной, одетой, как было сказано, оказалась Дэзи. Она была разочарована тем, что Гарвей назвал её именем Биче, и быстро ушла. Через минуту Гарвей увидел Биче Сениэль. Она привезла деньги и теперь искала встречи с Гезом, чтобы выкупить судно. Гарвею удалось узнать, в какой гостинице остановился Гез. Наутро он отправился туда вместе с Бутлером. Они поднялись к капитану. Гез лежал с простреленной головой.

Сбежался народ. Вдруг привели Биче Сениэль. Оказалось, что накануне капитан был сильно пьян. Утром к нему пришла барышня, а потом прогремел выстрел. Девушку задержали на лестнице. Но тут заговорил Бутлер и признался, что это он убил Геза.

У него был свой счет с мошенником. Оказывается, "Бегущая по волнам" везла груз опия, и Бутлеру причиталась значительная часть дохода, но капитан обманул его.

Геза он в номере не застал, а когда тот появился с дамой, Бутлер спрятался в шкаф. Но свидание окончилось безобразной сценой, и, чтобы избавиться от Геза, девушка выпрыгнула из окна на лестничную площадку, где её потом и задержали. Когда Бутлер выбрался из шкафа, капитан накинулся на него, и Бутлеру не оставалось ничего другого, как убить его.

Узнав правду о корабле, Биче распорядилась продать оскверненное судно с аукциона. Перед расставанием Гарвей рассказал Биче о своей встрече с Фрези Грант. Биче вдруг стала настаивать, что рассказ его - легенда. Гарвей же подумал, что Дэзи отнеслась бы к его рассказу с полным доверием, и с сожалением вспомнил, что Дэзи помолвлена.

Прошло какое-то время. Однажды в Леге Гарвей повстречал Дэзи. Она рассталась с женихом, и в рассказе её об этом не чувствовалось сожаления. Вскоре Гарвей и Дэзи поженились. Их дом на берегу моря посетил доктор Филатр.

Он рассказал о судьбе судна "Бегущая по волнам", обветшавший корпус которого он обнаружил возле пустынного острова. Как и при каких обстоятельствах экипаж покинул судно, так и оставалось загадкой.

Видел Филатр и Биче Сениэль. Она была уже замужем и передала для Гарвея коротенькое письмо с пожеланием счастья.

Дэзи, по её словам, ожидала, что в письме будет признано право Гарвея видеть то, что он хочет. Дэзи Гарвей говорит от липа всех: "Томас Гарвей, вы правы. Все было так, как вы рассказали. Фрези Грант! Ты существуешь! Отзовись!"

"Добрый вечер, друзья! - услышали мы с моря. - Я тороплюсь, я бегу..."