Приглашение на казнь набоков читать онлайн пдф. Приглашение на казнь

Роман Владимира Набокова «Приглашение на казнь», на мой взгляд, один из самых интересных текстов русской, а возможно, и мировой литературы. Текст-символ, текст-притча, текст-шарада, наполненный множеством символических деталей, сам по себе являющийся развернутой системой символов. Роман этот – философия, лишенная дидактизма, метафизика, раскрывающаяся через игру. Игра здесь во всем, она буквально пронизывает текст – от сюжетной фабулы до имен персонажей, от выстраивания композиции до многочисленных каламбуров и языковых ребусов и парадоксов, постоянно встречающихся в тексте на протяжении всего романа.

Мне кажется, что роман Набокова наследует, с одной стороны, литературе сказочной, построенной на игре, как, например, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле или «Алиса в Зазеркалье» Кэрролла, а с другой стороны – таким философским, притчевым произведениям современного Набокову модернизма, как «Замок» Франца Кафки.

Рассмотрим «Приглашение на казнь» с точки зрения философии и игры, заложенной и обусловленной символикой романа, и попытаемся дать свои интерпретации заложенным в тексте символам, не претендуя на оригинальность и всеохватность в рамках небольшой работы. Кроме того, попытаемся увидеть взаимосвязи романа с другими произведениями мировой литературы, на которые в тексте Набокова существует множество аллюзий.

Начинается роман с того, что главному герою объявляют смертный приговор. Причем, первые слова первой главы – «сообразно с законом». Затем автор сообщает, что «правая, еще непочатая часть развернутого романа… вдруг, ни с того ни с сего, оказалась совсем тощей». Игра начинается. С одной стороны, речь идет непосредственно о тексте, в котором, едва начав, мы «подбираемся к концу». С другой - о жизни героя, Цинциннате Ц., приговоренному к смертной казни и заключенному в одиночную камеру темницы. Можно сказать, что здесь задается та система координат, которую мы будем видеть на протяжении всего произведения, - сложная и тесная взаимосвязь того, о чем повествует художественный текст и того, что за этим текстом стоит. Иными словами, читатель вовлекается в такую игру, где трудно сказать, что относится к содержанию романа, а что – к отношению автора и читателя к этому содержанию.

Если вспомнить Борхеса с его четырьмя сюжетами в мировой литературе, то можно сказать, что в основе «Приглашения на казнь» лежат три из них. Самоубийство бога или героя – потому что смертный приговор Цинциннату и приведение его в исполнение – это, в одном из прочтений, то, что происходит внутри в его сознании и нигде кроме. Штурм и оборона крепости – потому что герой именно тем и занят на протяжении всего действия, что штурмует свою темницу, свою внутреннюю одиночную камеру, которая в финале романа рушится, оборачиваясь картонной декорацией. Притом штурмует ее Цинциннат, естественно, изнутри. Все остальные герои заняты обороной своей бутафорской крепости. И, наконец, возвращение домой, как главный мотив произведения. Если же учесть, что Борхес называл сюжет путешествия одной из разновидностей сюжета о возвращении домой, то получается, что по его классификации в «Приглашении на казнь» присутствуют все основные сюжеты мировой художественной словесности. Кроме того, что представляет собой весь жизненный путь Цинцинната Ц., как не путешествие в чужую страну, в чуждый ему космос с последующим долгожданным возвращением-пробуждением.

Все вышеизложенное имеет смысл рассмотреть подробнее и пристальней.

Что такое в контексте романа смертный приговор, да еще и объявленный шепотом? Это, на мой взгляд, сама жизнь героя. Рождение человека в этом мире, неизбежно завершающееся в этом мире смертью. Вообще, вся концепция происходящего с Цинциннатом Ц. двояка. С одной стороны, то, что разворачивается перед нами на страницах романа, это драма одиночества, драма жизни человека, отличающегося от добропорядочного большинства и не вписывающегося в рамки общества. С другой – гораздо шире и глубже – это трагифарс, происходящий с человеком, сознающим, что он только гость, странник в этом мире, где все оборачивается театральной бутафорией, вплоть до других людей, этого сознания не имеющих, и живущих лишь здешним и материальным. Сказать, где начинается одно, а где другое в тексте романа – практически невозможно. Границы внешнего и внутреннего довольно условны, сон перетекает в явь, а явь становится навязчивым сновидением, из которого ищет выход главный герой романа. Эта тема – одна из главных в европейской литературе первой половины 20 века. Ее глубоко и блестяще разрабатывали Кафка, Камю, Сартр, ОБЭРИУты в СССР.

Сложно сказать, есть ли на самом деле город, крепость с темницей, палач, приговор, или это все происходит внутри героя. Впрочем, на самом деле, это не так уж и важно. Какая разница – в глубинном, метафизическом смысле – является ли смертный приговор делом рук внешних сил, городских властей, или же он объявлен и приведен в исполнение в сознании Цинцинната, - суть происходящего от этого не меняется. В «Приглашении на казнь» на мой взгляд, не однозначности. Исходя из этой мысли, мы тоже не будем вносить этой однозначности, искажая содержание романа своими определенными интерпретациями. Попробуем только лишь посмотреть, наметить возможные пути, по которым может двигаться мысль и чувство, при желании решить задачи и разгадать загадки, оставленные нам Набоковым.

Почему приговор объявляют шепотом? Наверное, потому что так удобней. Спокойней и безопасней для судьи и тех, чьи интересы он представляет. Кроме того, смертный приговор еще и личное дело того, кто приговорен, поэтому сообщение его шепотом на ухо – вполне логично и оправданно. В этом есть даже некое безличное милосердие.

Интересен появляющийся с самого начала «какой-то добавочный Цинциннат». Его не существует в реальности, его не видят окружающие, да и сам Цинциннат Ц. знает, что этого двойника – нет. Но в то же время этот второй Цинциннат говорит то, о чем молчит Цинциннат настоящий, делает то, что хотел бы сделать иной раз его оригинал. Можно сказать, что этот «призрак» - психологическое явление, точнее, прием, олицетворяющий это явление. Прием этот, кстати, стал довольно популярным в кинематографе – когда герой совершает какие-то действия, обусловленные его желаниями, а потом мы видим, что на самом деле герой просто хотел бы сделать так, и действие совершается только в его грезах. Но, если следовать идее двоемирия, пронизывающей текст романа, то этот двойник Цинцинната оказывается вполне реальным и логически оправданным персонажем. Какое объяснение ближе к авторскому замыслу, мы не знаем. Думаю, Владимир Набоков добродушно улыбался бы, читая эти попытки интерпретировать его роман.

Итак, приговор объявлен, осужденного заключают в темницу, находящуюся в крепости на высокой скале. Здесь есть игра со штампами романтической литературы, здесь есть аллюзия на Мцыри. Но я думаю, что важнее взаимосвязь с замком. Тем самым замком, куда никак не мог попасть Землемер в последнем неконченом романе Франца Кафки. Герои обоих романов чем-то похожи. Оба они оказались в таком мире, когда вокруг скорее не живые люди, а некие функции, неспособные на настоящее общение и взаимопонимание. Что, если предположить, что крепость, куда заключают Цинцинната, если не тот самый замок, куда так стремился Землемер, то, по крайней мере, находится в родственных связях с этим замком. Хотя, чтобы утверждать это наверняка, у нас нет никаких оснований. Кроме, разве что, тех, что и крепость, и замок весьма труднодоступны и находятся на возвышении, и селение, где живут люди, оказывается у их подножия. Помимо этого, и распоряжения, приходящие из замка и распоряжения, отдающиеся внутри крепости, весьма алогичны. С другой стороны, в замок у Кафки очень трудно попасть, и вся власть сосредоточена именно в нем. У Набокова путь в крепость и из нее оказывается на удивление легким, а приказы отдаются «снизу», из города.

Одиночная камера как символ одиночества, отсутствия взаимопонимания, отчуждения в мире – довольно благодарный образ. Это своего рода развернутая метафора, притча об одиночестве человека в этом мире.

Думаю, что трактовать этот символ можно на нескольких уровнях одновременно.
На уровне социальном, как отчуждение в обществе «добропорядочных граждан», блюдущих исключительно свои собственнические корыстные интересы, когда никому ни до кого нет дела, и в то же время, все зорко и ревностно следят, чтобы никто не выходил за негласные рамки этого социума. Здесь мы видим не столько модель тоталитарного общества, сколько, скорее, модель общества мещанского, обывательского, стерильного в своем ненасытном стремлении умеренного однообразия. То, о чем писали Гессе, Сартр, Пристли, Бредбери. На самом деле, такое общество и есть тоталитарное, и именно оно готовит наилучшую почву приходу очередного диктатора. Это самое общество и судит Цинцинната Ц. за «гносеологическую гнусность», а именно – «непрозрачность». Характерно, что никто не желает говорить прямо, за что именно осужден герой. Более того, видно, что никто и не в состоянии это сформулировать хотя бы внутри себя. При этом всем все понятно, как обществу, так и самому осужденному.

История жизни Цинцинната оказывается историей того, как человек пытается найти свое место в чужом ему мире. Убеждаясь в безуспешности и ненужности этого поиска, герой учится маскировке, своеобразной мимикрии, ложной «прозрачности». При этом ему всегда приходится быть начеку, находясь среди других людей. И вот, после разочарования в семейной жизни, в любимой женщине, Цинциннат Ц. ослабляет контроль над собой, теряет бдительность и оказывается уличенным в своей гибельной «непрозрачности». В своем тотальном отличии от окружающих его граждан. За что в итоге и оказывается осужден на смертную казнь через отсечение головы. Что так же символично, ибо именно в этой голове и содержится причина его «непрозрачности», именно то, что внутри этой головы происходит и отличает ее обладателя от остальных людей. Которые приговаривают его к смерти.
Стоит сказать пару слов о мире кукол – увлечении, которым на какое-то время забылся Цинциннат, найдя убежище в этом чуждом мире. Однако довольно скоро он понимает, что убежище это – так же иллюзорно и бессмысленно, и оставляет это занятие.
Здесь мы уже невольно коснулись другого уровня толкования символа одиночного заключения, уровня психологического. Цинциннат Ц. с детства отличался от своих сверстников интересами, интенсивной внутренней жизнью, преобладающей над внешней, и в этом была одна из главных причин отчуждения. Человек, отличный от большинства из своего окружения интересами, внутренней расстановкой сил и приоритетов в жизненной игре, рано или поздно оказывается вынужден осознать свою отчужденность от большинства, свое непопадание в общий ритм – так как его внутренняя мелодия звучит иначе, в иной тональности.
Следующий уровень раскрытия данного символа – философский, метафизический. Человек, который не занят сиюминутной, ненужной суетой, сталкивается с осознанием того, что принадлежит он по праву истинного рождения к совсем иному миру. Миру по ту сторону здешнего времени и пространства. Можно сказать, что это – Царствие Небесное, тот самый другой, настоящий мир, в отличие от иллюзорного и необязательного – мира сего. Сей мир оказывается ловушкой, в который попадает герой, причем обусловлен этот мир опять же миром внутренним, разворачивающимся в сознании человека. В конце концов выясняется, что вся «ложная логика вещей», присущая этому миру, провоцируется и вызывается к действительности страхом смерти – коренным человеческим страхом, с которым герой сражается на протяжении всего действия.

Мы видим, что не только человек, отличный от других, и не только в таком обывательском, стерильном социуме, а вообще любой человек в любом обществе – чужой. Потому что он чужой в этом мире, являясь гражданином мира иного, и постоянно находясь в состоянии возвращения на свою истинную родину. Другой вопрос, сознает ли это сам человек, или же он пребывает в блаженном забытьи, чувствуя себя здесь дома и целиком отдавая себя насущным делам и заботам о «дне завтрашнем».

Именно поэтому и не имеет значения тот вопрос, о котором была сказано раньше – происходит ли все в сознании героя или во внешнем мире. Скажем так, второе обусловлено первым, если считать, что не бытие определяет сознания, а все-таки наоборот, вопреки расхожей аксиоме материализма.

Восьмая глава романа весьма подробно раскрывает эту идею, заложенную в самой форме текста, в символике игры «Приглашения на казнь». Недаром роман называется именно так, задавая элемент внутренней игры с самого начала. И недаром перед самой казнью Цинцинната объявляется, что после действа в городском театре будет идти «опера-фарс «Сократись, Сократик» - что подчеркивает бутафорский, хотя и циничный, издевательский характер всего происходящего.

Следует заметить, что вообще этой же идее – двоемирия, отличия главного героя от всех остальных персонажей, служит и прием текста в тексте. Многое мы узнаем от имени самого Цинцинната, как бы от первого лица, из его записей, которые он ведет, находясь в камере. Это тоже весьма символично, так как он – единственный, кто пытается осознать все происходящее, и с самого начала понимает, что все вокруг – ненастоящее. Он говорит об этом не раз своим собеседникам, прямо, в лицо. Их реакция вполне предсказуема – они ничего не замечают, пропускают эти слова мимо ушей, а точнее, мимо сознания.
Хотя нельзя сказать, что окружающие Цинцинната существа наделены сознанием в настоящем значении этого слова. Скорее, они являются наборами неких функций, результирующими нескольких несложных векторов, направленных в сторону сохранения своего неизменного спокойствия и, соответственно, уничтожения того, что это спокойствие нарушает. То есть, здесь мы видим торжество энтропии, когда система, выведенная из равновесия, совершает ряд действий, ведущих к возвращению состоянии равновесия. Каждый исполняет свою роль механически, немыслимый вне этой роли. В принципе, вне этих функций, никто из персонажей, кроме самого Цинцинната, естественно, и не существует. Один секундный проблеск чего-то настоящего, живого, мелькнувший во взгляде матери Цинцинната при их последнем свидании, тотчас же гаснет. И уже на следующий день оборачивается тем, что Марфинька рассказывает Цинциннату - о том, как эта мать приходила к ней и умоляла, чтобы ей написали документ, заверяющий, что «она никогда не бывала у нас и с тобой не видалась».

Так вот, в восьмой главе, начинающейся с какого-то незначительного и к делу не относящегося замечания, Цинциннат пишет о самых важных вещах. То есть именно раскрывает эту идею отношения здешнего, ложного мира, где он чужой и мира настоящего, где его родина. Идут наблюдения и рассуждения о бессмертии человека, его главной, единственно существенной составляющей – сознании, духе. Аллегорически описывается это через мысленное «раздевание» Цинцинната, когда он снимает с себя оболочку за оболочкой, пока не остается «неделимая, твердая, сияющая точка», та самая искра Божья, неуничтожимое и неумирающее в человеке. Здесь возникает аллюзия к эпиграфу романа о мнимой смертности человека, принадлежащему перу Делаланда, который, как утверждал сам Набоков, был выдуман им. Есть, однако, основания считать прототипом Делаланда французского философа Андре Лаланда, считавшего, что глубинный закон действительности – стремление к смерти. Которой, как мы можем видеть из всего произведения Набокова, на самом деле нет. То есть смерть на самом деле является преображением, пробуждением человека к настоящей действительности. Здесь мы видим созвучность идей Набокова, заложенных в «Приглашении на казнь», не только идеям Лаланда, но и восточной, буддистской философии, а так же глубинной философии христианства.

О чем же еще говорит в своих записках из одиночной камеры Цинциннат? О желании «высказаться – всей мировой немоте назло». Он объясняет, что его желание написать, рассказать, выразить то, что происходит внутри вызвано не тщеславием, не сознанием собственной важности и превосходства, а именно необходимостью дать слову жизнь, нарушить вечное молчание косной материи, сообщить ей искру живого огня.

Помимо этого, в восьмой главе Цинциннат рассуждает о смерти, о страхе смерти, насильственного лишения жизни, которое должны произвести другие существа, подобные самому герою. Здесь немаловажен топор, как символ грубой косной силы, и в то же время – орудие рук человеческих, обыденный инструмент для плотницкой работы.

Еще одна сложная и глубокая тема, затрагиваемая автором в этой главе, - тема сновидений. Здесь мы снова сталкиваемся с идеей двух миров, и сны предстают в сознании Цинцинната «корявой копией» того оригинала, где все настоящее, все – игра в лучшем смысле этого слова.

Здесь, не в первый и не в последний раз на протяжении текста, возникает и образ садов. Тамарины сады, в которых в детстве играл Цинциннат, в которых он бродил, влюбленный в Марфиньку, которые он теперь видит так же копией, проекцией садов настоящих. Эти сады воплощают тоску об идеале, смутное воспоминание о духовной родине героя. Само их название обыгрывает несколько раз повторяемое и варьирующееся «там» ностальгии по другому, настоящему миру. В какой-то мере это, конечно, аллюзия на сад Эдема. То первоначальное безгрешное существование, по-детски беззаботное и невинное сквозит в снах, в памяти, и, потерянное здесь, замутненное страхом этого мира, оно снова будет возвращено герою после смерти. Потому и воспринимает он эту смерть как пробуждение. Только страх все равно присутствует, потому что кажется неприятным и неожиданным нарушить эту теплую дремоту души. Хотя, как понимает сам Цинциннат, страх этот даже полезен, как «неистовый отказ выпустить игрушку», и сама смерть неоднократно сравнивается с рождением, которое тоже весьма неожиданно и поначалу пугает.
Сады эти связаны еще и с холмами, символизирующими некую вертикаль, оживляющую горизонтальную плоскость. Холмы эти вносят разнообразие в одномерный равнинный пейзаж. Стоит вспомнить, что в мифологии вершина холма, на которую поднимался герой, символизировала его духовное восхождение, повышение уровня его осознания себя и познания мира.

Здесь же можно рассмотреть и эпизод, в котором герой пошел по воздуху.
Цинциннат Ц. вспоминает случай из детства, когда он с безразличием и даже некоторым отвращением наблюдал за игрой учительницы с детьми. Он сидел на подоконнике, созерцая эти игры в окно и думая о своем, пребывая в своем мире. Сделав несколько шагов по воздуху, герой падает. Отчасти это падение можно объяснить именно тем, что по законам этого мира, ходить по воздуху невозможно. И наступившая в результате нарушения этого закона тишина вывела героя из того состояния, в котором он, «ничего не испытав особенного», просто шел по воздуху. То есть, именно неверие в это хождение окружающих, именно та самая «беззаконность» происходящего в глазах людей, за которую в итоге был осужден Цинциннат, и сделала падение неизбежным.

В этом эпизоде можно увидеть аллюзию к текстам Евангелия и хождению по воде апостола Петра, который, испугавшись собственных шагов, противоречащих законам логики, известным всякому человеку в социуме, начал тонуть.

Еще одна библейская аллюзия в романе – неизвестность происхождения Цинцинната Ц. Никто, даже сама мать героя, не знает, кто был его отцом. Однако в ходе диалога во время их свидания в камере, мимоходом делается предположение, что он был «загулявшим ремесленником, плотником». И этот вскользь и не всерьез брошенный «плотник» отсылает нас к Иосифу. И так же недоговаривая, как бы вскользь, мать его говорит, что он был «тоже, как вы, Цинциннат».

Отдельного замечания заслуживает символика времени в романе. Часы в крепости идут вне какой-либо закономерности, и оказывается, что каждые полчаса стрелки попросту подрисовываются служителями. И это – еще одна важная деталь в общей театральности, фальшивости происходящего с героем. Жизнь в крепости «по крашеным часам», коридоры, по кругу приводящие ко все той же камере, солдаты в масках собак – все это говорит о тотальной бутафории и безысходности внутри этого ложного мира. Кстати, собаки, думаю, выбраны неспроста – как образы песьеголовых мифологических стражей подземного мира, оказывающихся обыкновенными статистами, и как символ обезличенности, стайности этих существ.

Дочь тюремщика, Эммочка, постоянно о чем-то намекает, дает Цинциннату надежду на спасение, обещает помочь бежать. Хотя еще в самом начале, глядя на ее рисунки, он догадывается, что все эти намеки и надежды – плод его воображения. Затем звуки, которые говорят о том, что кто-то ломает стену, роет тоннель – снова надежда и тревога для героя. В итоге ход в стене оказывается проложенным директором тюрьмы и палачом, а Эммочка, выведя Цинцинната на волю, приводит его в дом своего отца и тут же о нем забывает. Все это снова подтверждает, что найти выход в рамках данной системы невозможно, это замкнутый круг, и надежды на спасение внутри этого мира только усугубляют положение заключенного.

Марфинька, возлюбленная и жена Цинцинната Ц. оказывается способной только на блуд и сиюминутные прихоти. Кроме плотских наслаждений – секса, еды и сна, ее, в принципе, ничего не интересует. Мир ее и ее семьи чрезвычайно узок. Это мир, который окружает Цинцинната. И когда его арестовывают, Марфинька по простейшему, первому движению чувства, жалеет его, но сама же свидетельствует против мужа, при этом ничуть не считая себя предателем. Она, как и все остальные члены общества, искренне верит, что исполняет своей долг и делает то, что должна делать. На этом, собственно говоря, и держится энтузиазм и самоуверенность окружающих Цинцинната людей. Марфинька просит мужа покаяться во время их разговора на последнем свидании, но и сама не понимает, в чем. Притом непонимание это чтит как добродетель, уверенная, что если бы понимала, «то и была бы… соучастницей».

Ей, как и прочим вокруг, нет ровно никакого дела до того, что происходит с Цинциннатом. Его предстоящая смерть не пугает их, и вовсе не по причине их бесстрашия. Просто эти существа не в состоянии сопереживать, сострадать, поэтому и смерть другого человека их никак не может трогать. Марфинька приходит на свидание к приговоренному мужу с любовником, с которым они и разговаривают, ее отец ругает Цинцинната за то, что его приговорили к смерти – видимо, потому что это бросает на их семейство тень.
Марфинька вспоминает о «нетках» - бесформенных аляповатых игрушках, которые выпрямлялись и обретали четкие формы в специальных искривленных зеркалах, тогда как обыкновенные предметы отражаясь в этих зеркалах, искажались в своих очертаниях.

Образ этих «неток» и зеркал вновь отсылает нас к философской символике двух миров – ложного и настоящего. Символ зеркала – универсальный символ, отражающий сложные отношения здешнего и потустороннего, и он еще не раз встретится нам в романе.

М-сье Пьер олицетворяет в романе весь тот самоуверенный, добропорядочный и безжизненный обывательский мир, в котором нет места Цинциннату Ц.

На этот образ работает сложная система символов.

Это и внешность м-сье Пьера, с его подчеркнутой аккуратностью, накачанными бицепсами, прячущимися за неуклюжей с виду и полной фигурой, с его румяным и пышущим здоровьем лицом, вечно довольным собой, с готовностью растягивающимся в белозубой улыбке.
Это и его назойливые карточные фокусы, скучные и глупые анекдоты, всегда одни и те же, вежливость в обращении, доходящая порой до сюсюканья, постоянная фамильярность, и все это – с непобедимым чувством собственного превосходства и значительности своей персоны.
Это и фотоальбом, заботливо составленный м-сье Пьером исключительно из собственных фотографий. И фотогороскоп, сделанный им в подарок Эммочке, где фальшиво и искусственно расписана вся ее будущая жизнь до самой смерти.

М-сье Пьер выступает как душа компании, всегда желанный гость на застольях, человек, которого ставят в пример в обществе. Он с неизменным воодушевлением проповедует ценность жизни в обществе, старательно записывая сначала свои речи на бумажках. Он с истинно неуязвимой пошлостью поет дифирамбы вкусной еде, наслаждениям плотской любви и всему прочему, составляющему круг интересов его и всех остальных горожан.
И нет ничего удивительного, что именно он и оказывается палачом, которого так ждал и боялся Цинциннат Ц. И сам директор тюрьмы оказывается всего лишь помощником м-сье Пьера, слепым исполнителем его воли.

А какова воля палача? Оградить систему от нежелательных чужеродных воздействий. И потому так настойчиво, так педантично цепляется м-сье Пьер к исполнению буквы закона. В этих законах, созданных обществом обывателей для соблюдения их же интересов, вся сила м-сье Пьера и его подручных. В законах, да еще в той уверенности в своей правоте, в том, что их взгляд на жизнь – единственно верный и единственно возможный.

Ночная бабочка, пойманная Родионом, может пониматься как символ свободы. Существо, пойманное тюремщиком, принадлежит другому миру, и в этом мире – довольно беспомощно. Однако тюремщик панически боится этой бабочки, и страх его безотчетен.

Отдельно стоит сказать о символике имен в романе.
Имя главного героя намекает на Цинцинната Кезона, обвиненного плебеями в чрезмерной гордости, и вынужденного уйти в изгнание.
М-сье Пьер, названный один раз Петром Петровичем, можно истолковать как символ безличности, необязательности личного имени для такого персонажа.
То же самое относится и к тюремщикам, и к адвокату – их похожие друг на друга, постоянно перетекающие и заменяющие друг друга имена снова говорят нам об искусственности, буффонаде всего происходящего.

В заключение скажем, что в финале романа темы двоемирия, иллюзорности человеческого мира, бессмертия получают свое логическое продолжение.
Незадолго до смерти героя окружающая реальность начинает давать сбои, обнажается ее истинная – декоративная – сущность. После отсечения головы, Цинциннат Ц. встает, и ложный мир вокруг него рушится, уступая место настоящей действительности. Это вызывает ужас среди существ ложного мира, так как для них это нарушение всех порядков и конец их реальности.

Герой возвращается на свою родину, словно бы из зазеркалья, и мы снова вспоминаем образ зеркала из восьмой главы – «то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик»

Приглашение на казнь Владимир Набоков

(Пока оценок нет)

Название: Приглашение на казнь

О книге «Приглашение на казнь» Владимир Набоков

Роман «Приглашение на казнь» был написан Владимиром Набоковым в 1934 году и опубликован в 1936 году. По мнению критиков, название этого иносказательного и зашифрованного произведения автор списал со стихотворения своего любимого поэта Шарля Бодлера – «Приглашение к путешествию».

В «Приглашении на казнь» чувствуется узнаваемый Набоковский стиль, но автор использовал и новаторские приёмы поэтического письма в прозе, и употребление редких архаичных слов. Книга была переведена на английский язык и напечатана в Нью-Йорке в 1959 году. Некоторые русские литераторы-эмигранты признали произведение «одним из шедевров мировой литературы».

Сюжет романа основан на картинах воспоминаний, проносящихся перед мысленным взором главного героя – молодого парня Цинцинната. События разворачиваются в условном вымышленном мире, искривлённом пространстве. Скромному учителю объявлен смертный приговор за «гноселогическую гнусность» – непохожесть на других. Цинциннат находится в тюрьме в ожидании казни и пишет дневник, который и становится художественным текстом романа.

Владимир Набоков мастерски подчеркнул безысходность положения героя кольцевой композицией стилистики: каждая глава начинается с пробуждения героя и заканчивается, когда он засыпает. Такая последовательность нарушается лишь в конце произведения, перед кульминацией.

На протяжении всего произведения Циннцинат пребывает в жёстком напряжении и предельном состоянии одиночества. Каждый день жизни в тюрьме приносит ему всё большие разочарования. Обещанное свидание с родственниками откладывается, затем встреча с женой превращается в фарс. Она явилась к мужу с новым кавалером. По ночам Цинциннат слышит странный скрежет и постукивание, будто бы кто-то роет подземный ход. Но надежда на спасение и побег оказывается неоправданной.

Причину приговора – свою непохожесть на других – главный герой особенно ярко ощущает в одиночестве. Оказавшись в обществе, он приспосабливается под воздействием инстинктов самосохранения. Но стоит Цинциннату остаться наедине с собой, как тут же наступает преображение.

Владимир Набоков в романе «Приглашение на казнь» поднял тему поиска утраченного идеального мира. В результате конфликта с действительностью у главного героя наступило погружение в сюрреалистичность, которая менее жестока и абсурдна, чем реальность.

На нашем сайте о книгах сайт вы можете скачать бесплатно или читать онлайн книгу «Приглашение на казнь» Владимир Набоков в форматах epub, fb2, txt, rtf, pdf для iPad, iPhone, Android и Kindle. Книга подарит вам массу приятных моментов и истинное удовольствие от чтения. Купить полную версию вы можете у нашего партнера. Также, у нас вы найдете последние новости из литературного мира, узнаете биографию любимых авторов. Для начинающих писателей имеется отдельный раздел с полезными советами и рекомендациями, интересными статьями, благодаря которым вы сами сможете попробовать свои силы в литературном мастерстве.

Цитаты из книги «Приглашение на казнь» Владимир Набоков

Меня у меня не отнимет никто.

Они говорили на «вы», но с каким грузом нежности проплывало это «вы» на горизонте их едва уловимой беседы…

Он есть, мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия.

Никаких, никаких желаний, кроме желания высказаться - всей мировой немоте назло.

Вероятно, я все-таки принимаю тебя за кого-то другого, - думая, что ты поймешь меня, - как сумасшедший принимает зашедших родственников за звезды, за логарифмы, за вислозадых гиен, - но еще есть безумцы - те неуязвимы! - которые принимают сами себя за безумцев, - и тут замыкается круг.

Я-то сам так отчетливо представляю себе все это, но вы - не я, вот в чем непоправимое несчастье.

Что ж, пей эту бурду надежды, мутную, сладкую жижу, надежды мои не сбылись, я ведь думал, что хоть теперь, хоть тут, где одиночество в таком почете, оно распадется лишь надвое, на тебя и на меня, а не размножится, как оно размножилось - шумно, мелко, нелепо.

То, что не названо, - не существует. К сожалению, все было названо.

Скачать бесплатно книгу «Приглашение на казнь» Владимир Набоков

(Фрагмент)


В формате fb2 : Скачать
В формате rtf : Скачать
В формате epub : Скачать
В формате txt :

Comme un fou se croit Dieu nous nous croyons mortels.

I

Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками. Седой судья, припав к его уху, подышав, сообщив, медленно отодвинулся, как будто отлипал. Засим Цинцинната отвезли обратно в крепость. Дорога обвивалась вокруг ее скалистого подножья и уходила под ворота: змея в расселину. Был спокоен: однако его поддерживали во время путешествия по длинным коридорам, ибо он неверно ставил ноги, вроде ребенка, только что научившегося ступать, или точно куда проваливался, как человек, во сне увидевший, что идет по воде, но вдруг усомнившийся: да можно ли? Тюремщик Родион долго отпирал дверь Цинциннатовой камеры, – не тот ключ, – всегдашняя возня. Дверь наконец уступила. Там, на койке, уже ждал адвокат, – сидел, погруженный по плечи в раздумье, без фрака (забытого на венском стуле в зале суда, – был жаркий, насквозь синий день), и нетерпеливо вскочил, когда ввели узника. Но Цинциннату было не до разговоров. Пускай одиночество в камере с глазком подобно ладье, дающей течь. Все равно, – он заявил, что хочет остаться один, и, поклонившись, все вышли.

Итак – подбираемся к концу. Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтенья, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтенья – и… ужасно! Куча черешен, красно и клейко черневшая перед нами, обратилась внезапно в отдельные ягоды: вон та, со шрамом, подгнила, а эта сморщилась, ссохшись вокруг кости (самая же последняя непременно – тверденькая, недоспелая). Ужасно! Цинциннат снял шелковую безрукавку, надел халат и, притоптывая, чтобы унять дрожь, пустился ходить по камере. На столе белел чистый лист бумаги, и, выделяясь на этой белизне, лежал изумительно очиненный карандаш, длинный как жизнь любого человека, кроме Цинцинната, и с эбеновым блеском на каждой из шести граней. Просвещенный потомок указательного перста. Цинциннат написал: «И все-таки я сравнительно. Ведь этот финал я предчувствовал этот финал». Родион, стоя за дверью, с суровым шкиперским вниманием глядел в глазок. Цинциннат ощущал холодок у себя в затылке. Он вычеркнул написанное и начал тихо тушевать, причем получился зачаточный орнамент, который постепенно разросся и свернулся в бараний рог. Ужасно! Родион смотрел в голубой глазок на поднимавшийся и падавший горизонт. Кому становилось тошно? Цинциннату. Вышибло пот, все потемнело, он чувствовал коренек каждого волоска. Пробили часы – четыре или пять раз, и казематный отгул их, перегул и загулок вели себя подобающим образом. Работая лапами, спустился на нитке паук с потолка – официальный друг заключенных. Но никто в стену не стучал, так как Цинциннат был пока что единственным арестантом (на такую громадную крепость!).

Спустя некоторое время тюремщик Родион вошел и ему предложил тур вальса. Цинциннат согласился. Они закружились. Бренчали у Родиона ключи на кожаном поясе, от него пахло мужиком, табаком, чесноком, и он напевал, пыхтя в рыжую бороду, и скрипели ржавые суставы (не те годы, увы, опух, одышка). Их вынесло в коридор. Цинциннат был гораздо меньше своего кавалера. Цинциннат был легок как лист. Ветер вальса пушил светлые концы его длинных, но жидких усов, а большие, прозрачные глаза косили, как у всех пугливых танцоров. Да, он был очень мал для взрослого мужчины. Марфинька говаривала, что его башмаки ей жмут. У сгиба коридора стоял другой стражник, без имени, под ружьем, в песьей маске с марлевой пастью. Описав около него круг, они плавно вернулись в камеру, и тут Цинциннат пожалел, что так кратко было дружеское пожатие обморока.

Опять с банальной унылостью пробили часы. Время шло в арифметической прогрессии: восемь. Уродливое окошко оказалось доступным закату; сбоку по стене пролег пламенистый параллелограмм. Камера наполнилась доверху маслом сумерек, содержавших необыкновенные пигменты. Так, спрашивается: что это справа от двери – картина ли кисти крутого колориста или другое окно, расписное, каких уже не бывает? (На самом деле это висел пергаментный лист с подробными, в две колонны, «правилами для заключенных»; загнувшийся угол, красные заглавные буквы, заставки, древний герб города – а именно: доменная печь с крыльями – и давали нужный материал вечернему отблеску.) Мебель в камере была представлена столом, стулом, койкой. Уже давно принесенный обед (харчи смертникам полагались директорские) стыл на цинковом подносе. Стемнело совсем. Вдруг разлился золотой, крепко настоянный электрический свет.

Цинциннат спустил ноги с койки. В голове, от затылка к виску, по диагонали, покатился кегельный шар, замер и поехал обратно. Между тем дверь отворилась и вошел директор тюрьмы.

Он был, как всегда, в сюртуке, держался отменно прямо, выпятив грудь, одну руку засунув за борт, а другую заложив за спину. Идеальный парик, черный как смоль, с восковым пробором, гладко облегал череп. Его без любви выбранное лицо, с жирными желтыми щеками и несколько устарелой системой морщин, было условно оживлено двумя, и только двумя, выкаченными глазами. Ровно передвигая ноги в столбчатых панталонах, он прошагал между стеной и столом, почти дошел до койки, – но, несмотря на свою сановитую плотность, преспокойно исчез, растворившись в воздухе. Через минуту, однако, дверь отворилась снова, со знакомым на этот раз скрежетанием, – и, как всегда в сюртуке, выпятив грудь, вошел он же.

– Узнав из достоверного источника, что нонче решилась ваша судьба, – начал он сдобным басом, – я почел своим долгом, сударь мой…

Цинциннат сказал:

– Любезность. Вы. Очень. – (Это еще нужно расставить.)

– Вы очень любезны, – сказал, прочистив горло, какой-то добавочный Цинциннат.

– Помилуйте, – воскликнул директор, не замечая бестактности слова. – Помилуйте! Долг. Я всегда. А вот почему, смею спросить, вы не притронулись к пище?

Директор снял крышку и поднес к своему чуткому носу миску с застывшим рагу. Двумя пальцами взял картофелину и стал мощно жевать, уже выбирая бровью что-то на другом блюде.

– Не знаю, какие еще вам нужны кушанья, – проговорил он недовольно и, треща манжетами, сел за стол, чтобы удобнее было есть пудинг-кабинет.

Цинциннат сказал:

– Я хотел бы все-таки знать, долго ли теперь.

– Превосходный сабайон! Вы хотели бы все-таки знать, долго ли теперь. К сожалению, я сам не знаю. Меня извещают всегда в последний момент, я много раз жаловался, могу вам показать всю эту переписку, если вас интересует.

– Так что, может быть, в ближайшее утро? – спросил Цинциннат.

– Если вас интересует, – сказал директор. – Да, просто очень вкусно и сытно, вот что я вам доложу. А теперь, pour la digestion , позвольте предложить вам папиросу. Не бойтесь, это в крайнем случае только предпоследняя, – добавил он находчиво.

– Я спрашиваю, – сказал Цинциннат, – я спрашиваю не из любопытства. Правда, трусы всегда любопытны. Но уверяю вас… Пускай не справляюсь с ознобом и так далее, – это ничего. Всадник не отвечает за дрожь коня. Я хочу знать когда – вот почему: смертный приговор возмещается точным знанием смертного часа. Роскошь большая, но заслуженная. Меня же оставляют в том неведении, которое могут выносить только живущие на воле. И еще: в голове у меня множество начатых и в разное время прерванных работ… Заниматься ими я просто не стану, если срок до казни все равно недостаточен для их стройного завершения. Вот почему.

– Ах, пожалуйста, не надо бормотать, – нервно сказал директор. – Это, во-первых, против правил, а во-вторых – говорю вам русским языком и повторяю: не знаю. Все, что могу вам сообщить, это что со дня на день ожидается приезд вашего суженого, – а он, когда приедет, да отдохнет, да свыкнется с обстановкой, еще должен будет испытать инструмент, если, однако, не привезет своего, что весьма и весьма вероятно. Табачок-то не крепковат?

– Нет, – ответил Цинциннат, рассеянно посмотрев на свою папиросу. – Но только мне кажется, что по закону – ну не вы, так управляющий городом обязан…

– Потолковали, и будет, – сказал директор, – я, собственно, здесь не для выслушивания жалоб, а для того… – Он, мигая, полез в один карман, в другой; наконец из-за пазухи вытащил линованный листок, явно вырванный из школьной тетради.

– Пепельницы тут нет, – заметил он, поводя папиросой, – что ж, давайте утопим в остатке этого соуса… Так-с. Свет, пожалуй, чуточку режет. Может быть, если… Ну да уж ничего, сойдет.

Он развернул листок и, не надевая роговых очков, а только держа их перед глазами, отчетливо начал читать:

«Узник! В этот торжественный час, когда все взоры…» Я думаю, нам лучше встать, – озабоченно прервал он самого себя и поднялся со стула.

Цинциннат встал тоже.

«Узник! В этот торжественный час, когда все взоры направлены на тебя, и судьи твои ликуют, и ты готовишься к тем непроизвольным телодвижениям, которые непосредственно следуют за отсечением головы, я обращаюсь к тебе с напутственным словом. Мне выпало на долю, – и этого я не забуду никогда, – обставить твое житье в темнице всеми теми многочисленными удобствами, которые дозволяет закон. Посему я счастлив буду уделить всевозможное внимание всякому изъявлению твоей благодарности, но желательно в письменной форме и на одной стороне листа».

– Вот, – сказал директор, складывая очки. – Это все. Я вас больше не удерживаю. Известите, если что понадобится.

Он сел к столу и начал быстро писать, тем показывая, что аудиенция кончена. Цинциннат вышел.

В коридоре на стене дремала тень Родиона, сгорбившись на теневом табурете, – и лишь мельком, с краю, вспыхнуло несколько рыжих волосков. Далее, у загиба стены, другой стражник, сняв свою форменную маску, утирал рукавом лицо. Цинциннат начал спускаться по лестнице. Каменные ступени были склизки и узки, с неосязаемой спиралью призрачных перил. Дойдя донизу, он пошел опять коридорами. Дверь с надписью на зеркальный выворот: «Канцелярия» – была отпахнута; луна сверкала на чернильнице, а какая-то под столом мусорная корзинка неистово шеберстила и клокотала: должно быть, в нее свалилась мышь. Миновав еще много дверей, Цинциннат споткнулся, подпрыгнул и очутился в небольшом дворе, полном разных частей разобранной луны. Пароль в эту ночь был: молчание, – и солдат у ворот отозвался молчанием на молчание Цинцинната, пропуская его, и у всех прочих ворот было то же. Оставив за собой туманную громаду крепости, он заскользил вниз по крутому, росистому дерну, попал на пепельную тропу между скал, пересек дважды, трижды извивы главной дороги, которая, наконец стряхнув последнюю тень крепости, полилась прямее, вольнее, – и по узорному мосту через высохшую речку Цинциннат вошел в город. Поднявшись на изволок и повернув налево по Садовой, он пронесся вдоль седых цветущих кустов. Где-то мелькнуло освещенное окно; за какой-то оградой собака громыхнула цепью, но не залаяла. Ветерок делал все, что мог, чтобы освежить беглецу голую шею. Изредка наплыв благоухания говорил о близости Тамариных Садов. Как он знал эти сады! Там, когда Марфинька была невестой и боялась лягушек, майских жуков… Там, где, бывало, когда все становилось невтерпеж и можно было одному, с кашей во рту из разжеванной сирени, со слезами… Зеленое, муравчатое Там, тамошние холмы, томление прудов, тамтатам далекого оркестра… Он повернул по Матюхинской мимо развалин древней фабрики, гордости города, мимо шепчущих лип, мимо празднично настроенных белых дач телеграфных служащих, вечно справляющих чьи-нибудь именины, и вышел на Телеграфную. Оттуда шла в гору узкая улочка, и опять сдержанно зашумели липы. Двое мужчин тихо беседовали во мраке сквера на подразумеваемой скамейке. «А ведь он ошибается», – сказал один. Другой отвечал неразборчиво, и оба вроде как бы вздохнули, естественно смешиваясь с шелестом листвы. Цинциннат выбежал на круглую площадку, где луна сторожила знакомую статую поэта, похожую на снеговую бабу, – голова кубом, слепившиеся ноги, – и, пробежав еще несколько шагов, оказался на своей улице. Справа, на стенах одинаковых домов неодинаково играл лунный рисунок веток, так что только по выражению теней, по складке на переносице между окон, Цинциннат и узнал свой дом. В верхнем этаже окно Марфиньки было темно, но открыто. Дети, должно быть, спали на горбоносом балконе: там белелось что-то. Цинциннат вбежал на крыльцо, толкнул дверь и вошел в свою освещенную камеру. Обернулся, но был уже заперт. Ужасно! На столе блестел карандаш. Паук сидел на желтой стене.

– Потушите! – крикнул Цинциннат.

Наблюдавший за ним в глазок выключил свет. Темнота и тишина начали соединяться; но вмешались часы, пробили одиннадцать, подумали и пробили еще один раз, а Цинциннат лежал навзничь и смотрел в темноту, где тихо рассыпались светлые точки, постепенно исчезая. Совершилось полное слияние темноты и тишины. Вот тогда, только тогда (то есть лежа навзничь на тюремной койке, за полночь, после ужасного, ужасного, я просто не могу тебе объяснить, какого ужасного дня) Цинциннат Ц. ясно оценил свое положение.

Сначала на черном бархате, каким по ночам обложены с исподу веки, появилось, как медальон, лицо Марфиньки: кукольный румянец, блестящий лоб с детской выпуклостью, редкие брови вверх, высоко над круглыми, карими глазами. Она заморгала, поворачивая голову, и на мягкой, сливочной белизны шее была черная бархатка, а бархатная тишина платья, расширяясь книзу, сливалась с темнотой. Такой он увидел ее нынче среди публики, когда его подвели к свежепокрашенной скамье подсудимых, на которую он сесть не решился, а стоял рядом, и все-таки измарал в изумрудном руки, и журналисты жадно фотографировали отпечатки его пальцев, оставшиеся на спинке скамьи. Он видел их напряженные лбы, он видел ярко-цветные панталоны щеголей, ручные зеркала и переливчатые шали щеголих, – но лица были неясны, – одна только круглоглазая Марфинька из всех зрителей и запомнилась ему. Адвокат и прокурор, оба крашеные и очень похожие друг на друга (закон требовал, чтобы они были единоутробными братьями, но не всегда можно было подобрать, и тогда гримировались), проговорили с виртуозной скоростью те пять тысяч слов, которые полагались каждому. Они говорили вперемежку, и судья, следя за мгновенными репликами, вправо, влево мотал головой, и равномерно мотались все головы, – и только одна Марфинька, слегка повернувшись, неподвижно, как удивленное дитя, уставилась на Цинцинната, стоявшего рядом с ярко-зеленой садовой скамьей. Адвокат, сторонник классической декапитации, выиграл без труда против затейника прокурора, и судья синтезировал дело.

Обрывки этих речей, в которых, как пузыри воды, стремились и лопались слова «прозрачность» и «непроницаемость», теперь звучали у Цинцинната в ушах, и шум крови превращался в рукоплескания, а медальонное лицо Марфиньки все оставалось в поле его зрения и потухло только тогда, когда судья, – приблизившись вплотную, так что можно было различить на его крупном смуглом носу расширенные поры, одна из которых, на самой дуле, выпустила одинокий, но длинный волос, – произнес сырым шепотом: «С любезного разрешения публики, вам наденут красный цилиндр», – выработанная законом подставная фраза, истинное значение коей знал всякий школьник.

«А я ведь сработан так тщательно, – думал Цинциннат, плача во мраке. – Изгиб моего позвоночника высчитан так хорошо, так таинственно. Я чувствую в икрах так много туго накрученных верст, которые мог бы в жизни еще пробежать. Моя голова так удобна…»

Часы пробили неизвестно к чему относившуюся половину.

II

Утренние газеты, которые с чашкой тепловатого шоколада принес ему Родион, – местный листок «Доброе утречко» и более серьезный орган «Голос публики», – как всегда, кишели цветными снимками. В первой он нашел фасад своего дома: дети глядят с балкона, тесть глядит из кухонного окна, фотограф глядит из окна Марфиньки; во второй – знакомый вид из этого окна на палисадник с яблоней, отворенной калиткой и фигурой фотографа, снимающего фасад. Он нашел, кроме того, самого себя на двух снимках, изображающих его в кроткой юности.

Цинциннат родился от безвестного прохожего и детство провел в большом общежитии за Стропью (только уже на третьем десятке он познакомился мимоходом со щебечущей, щупленькой, еще такой молодой на вид Цецилией Ц., зачавшей его ночью на Прудах, когда была совсем девочкой). С ранних лет, чудом смекнув опасность, Цинциннат бдительно изощрялся в том, чтобы скрыть некоторую свою особость. Чужих лучей не пропуская, а потому в состоянии покоя производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым, для чего прибегал к сложной системе как бы оптических обманов, но стоило на мгновение забыться, не совсем так внимательно следить за собой, за поворотами хитро освещенных плоскостей души, как сразу поднималась тревога. В разгаре общих игр сверстники вдруг от него отпадали, словно почуя, что ясность его взгляда да голубизна висков – лукавый отвод и что в действительности Цинциннат непроницаем. Случалось, учитель среди наступившего молчания, в досадливом недоумении собрав и наморщив все запасы кожи около глаз, долго глядел на него и наконец спрашивал:

– Да что с тобой, Цинциннат?

Тогда Цинциннат брал себя в руки и, прижав к груди, относил в безопасное место.

С течением времени безопасных мест становилось все меньше, всюду проникало ласковое солнце публичных забот, и было так устроено окошечко в двери, что не существовало во всей камере ни одной точки, которую наблюдатель за дверью не мог бы взглядом проткнуть. Поэтому Цинциннат не сгреб пестрых газет в ком, не швырнул, – как сделал его призрак (призрак, сопровождающий каждого из нас – и тебя, и меня, и вот его, – делающий то, что в данное мгновение хотелось бы сделать, а нельзя…). Цинциннат спокойненько отложил газеты и допил шоколад. Коричневая пенка, покрывавшая шоколадную гладь, превратилась на губе в сморщенную дрянь. Затем Цинциннат надел черный халат, слишком для него длинный, черные туфли с помпонами, черную ермолку – и заходил по камере, как ходил каждое утро, с первого дня заключения.

Детство на загородных газонах. Играли в мяч, в свинью, в карамору, в чехарду, в малину, в тычь… Он был легок и ловок, но с ним не любили играть. Зимою городские скаты гладко затягивались снегом, и как же славно было мчаться вниз на «стеклянных» сабуровских санках… Как быстро наступала ночь, когда с катанья возвращались домой… Какие звезды, – какая мысль и грусть наверху, – а внизу ничего не знают. В морозном металлическом мраке желтым и красным светом горели съедобные окна; женщины в лисьих шубках поверх шелковых платьев перебегали через улицу из дома в дом; электрические вагонетки, возбуждая на миг сияющую вьюгу, проносились по запорошенным рельсам.

Он не сердился на доносчиков, но те умножались и, мужая, становились страшны. В сущности темный для них, как будто был вырезан из кубической сажени ночи, непроницаемый Цинциннат поворачивался туда-сюда, ловя лучи, с панической поспешностью стараясь так стать, чтобы казаться светопроводным. Окружающие понимали друг друга с полуслова, – ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями. В пыльном маленьком музее, на Втором Бульваре, куда его водили в детстве и куда он сам потом водил питомцев, были собраны редкие, прекрасные вещи, – но каждая была для всех горожан, кроме него, так же ограниченна и прозрачна, как и они сами друг для друга. То, что не названо, – не существует. К сожалению, все было названо.

«Бытие безымянное, существенность беспредметная…» – прочел Цинциннат на стене там, где дверь, отпахиваясь, прикрывала стену.

«Вечные именинники, мне вас -» – написано было в другом месте.

Левее, почерком стремительным и чистым, без единой лишней линии: «Обратите внимание, что когда они с вами говорят -» – дальше, увы, было стерто.

Рядом – корявыми детскими буквами: «Писателей буду штрафовать» – и подпись: директор тюрьмы.

Еще можно было разобрать одну ветхую и загадочную строку: «Смерьте до смерти, – потом будет поздно».

– Меня, во всяком случае, смерили, – сказал Цинциннат, тронувшись опять в путь и на ходу легонько постукивая костяшками руки по стенам. – Как мне, однако, не хочется умирать! Душа зарылась в подушку. Ох, не хочется! Холодно будет вылезать из теплого тела. Не хочется, погодите, дайте еще подремать.

Двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Пятнадцать лет было Цинциннату, когда он начал работать в мастерской игрушек, куда был определен по причине малого роста. По вечерам же упивался старинными книгами под ленивый, пленительный плеск мелкой волны, в плавучей библиотеке имени д-ра Синеокова, утонувшего как раз в том месте городской речки. Бормотание цепей, плеск, оранжевые абажурчики на галерейке, плеск, липкая от луны водяная гладь, – и вдали, в черной паутине высокого моста, пробегающие огоньки. Но потом ценные волюмы начали портиться от сырости, так что в конце концов пришлось речку осушить, отведя всю воду в Стропь посредством специально прорытого канала.

Работая в мастерской, он долго бился над затейливыми пустяками, занимался изготовлением мягких кукол для школьниц, – тут был и маленький волосатый Пушкин в бекеше, и похожий на крысу Гоголь в цветистом жилете, и старичок Толстой, толстоносенький, в зипуне, и множество других, например: застегнутый на все пуговки Добролюбов в очках без стекол. Искусственно пристрастясь к этому мифическому девятнадцатому веку, Цинциннат уже готов был совсем углубиться в туманы древности и в них найти подложный приют, но другое отвлекло его внимание.

Там-то, на той маленькой фабрике, работала Марфинька, – полуоткрыв влажные губы, целилась ниткой в игольное ушко: «Здравствуй, Цинциннатик!» – и вот начались те упоительные блуждания в очень, очень просторных (так что даже случалось – холмы в отдалении бывали дымчаты от блаженства своего отдаления) Тамариных Садах, где в три ручья плачут без причины ивы, и тремя каскадами, с небольшой радугой над каждым, ручьи свергаются в озеро, по которому плывет лебедь рука об руку со своим отражением. Ровные поляны, рододендрон, дубовые рощи, веселые садовники в зеленых сапогах, день-деньской играющие в прятки; какой-нибудь грот, какая-нибудь идиллическая скамейка, на которой три шутника оставили три аккуратных кучки (уловка, – подделка из коричневой крашеной жести), – какой-нибудь олененок, выскочивший в аллею и тут же у вас на глазах превратившийся в дрожащие пятна солнца, – вот они были каковы, эти сады! Там, там – лепет Марфиньки, ее ноги в белых чулках и бархатных туфельках, холодная грудь и розовые поцелуи со вкусом лесной земляники. Вот бы увидеть отсюда – хотя бы древесные макушки, хотя бы гряду отдаленных холмов…

Цинциннат подвязал потуже халат. Цинциннат сдвинул и потянул, пятясь, кричащий от злости стол: как неохотно, с какими содроганиями он ехал по каменному полу, его содрогания передавались пальцам Цинцинната, нёбу Цинцинната, отступавшего к окну (то есть к той стене, где высоко, высоко была за решеткой пологая впадина окна). Упала громкая ложечка, затанцевала чашка, покатился карандаш, заскользила книга по книге. Цинциннат поднял брыкающийся стул на стол. Сам наконец влез. Но, конечно, ничего не было видно, – только жаркое небо в тонко зачесанных сединах, оставшихся от облаков, не вынесших синевы. Цинциннат едва мог дотянуться до решетки, за которой покато поднимался туннель окошка с другой решеткой в конце и световым повторением ее на облупившейся стенке каменной пади. Там, сбоку, тем же чистым презрительным почерком, как одна из полустертых фраз, читанных давеча, было написано: «Ничего не видать, я пробовал тоже».

Цинциннат стоял на цыпочках, держась маленькими, совсем белыми от напряжения руками за черные железные прутья, и половина его лица была в солнечную решетку, и левый ус золотился, и в зеркальных зрачках было по крохотной золотой клетке, а внизу, сзади, из слишком больших туфель приподнимались пятки.

– Того и гляди, свалитесь, – сказал Родион, который уже с полминуты стоял подле и теперь крепко сжал ножку дрогнувшего стула. – Ничего, ничего, держу. Можете слезать.

У Родиона были васильковые глаза и, как всегда, чудная рыжая бородища. Это красивое русское лицо было обращено вверх к Цинциннату, который босой подошвой на него наступил, то есть призрак его наступил, сам же Цинциннат уже сошел со стула на стол. Родион, обняв его как младенца, бережно снял, – после чего со скрипичным звуком отодвинул стол на прежнее место и присел на него с краю, болтая той ногой, что была повыше, а другой упираясь в пол, – приняв фальшиво-развязную позу оперных гуляк в сцене погребка, а Цинциннат ковырял шнурок халата, потупясь, стараясь не плакать.

Родион баритонным басом пел, играя глазами и размахивая пустой кружкой. Эту же удалую песню певала прежде и Марфинька. Слезы брызнули из глаз Цинцинната. На какой-то предельной ноте Родион грохнул кружкой об пол и соскочил со стола. Дальше он уже пел хором, хотя был один. Вдруг поднял вверх обе руки и вышел.

Цинциннат, сидя на полу, сквозь слезы посмотрел ввысь, где отражение решетки уже переменило место. Он попробовал – в сотый раз – подвинуть стол, но, увы, ножки были от века привинчены. Он съел винную ягоду и опять зашагал по камере.

Девятнадцать, двадцать, двадцать один. В двадцать два года был переведен в детский сад учителем разряда Ф, и тогда же на Марфиньке женился. Едва ли не в самый день, когда он вступил в исполнение новых своих обязанностей (состоявших в том, чтобы занимать хроменьких, горбатеньких, косеньких), был важным лицом сделан на него донос второй степени. Осторожно, в виде предположения высказывалась мысль об основной нелегальности Цинцинната. Заодно с этим меморандумом были отцами города рассмотрены и старые жалобы, поступавшие время от времени со стороны его наиболее прозорливых товарищей по работе в мастерской. Председатель воспитательного совета и некоторые другие должностные лица поочередно запирались с ним и производили над ним законом предписанные опыты. В течение нескольких суток ему не давали спать, принуждали к быстрой бессмысленной болтовне, доводимой до опушки бреда, заставляли писать письма к различным предметам и явлениям природы, разыгрывать житейские сценки, а также подражать разным животным, ремеслам и недугам. Все это он проделал, все это он выдержал – оттого что был молод, изворотлив, свеж, жаждал жить, – пожить немного с Марфинькой. Его нехотя отпустили, разрешив ему продолжать заниматься с детьми последнего разбора, которых было не жаль, – дабы посмотреть, что из этого выйдет. Он водил их гулять парами, играя на маленьком портативном музыкальном ящичке, вроде кофейной мельницы, – а по праздникам качался с ними на качелях: вся гроздь замирала, взлетая; пищала, ухая вниз. Некоторых он учил читать.

Между тем Марфинька в первый же год брака стала ему изменять: с кем попало и где попало. Обыкновенно, когда Цинциннат приходил домой, она, с какой-то сытой улыбочкой прижимая к шее пухлый подбородок, как бы журя себя, глядя исподлобья честными карими глазами, говорила низким голубиным голоском: «А Марфинька нынче опять это делала». Он несколько секунд смотрел на нее, приложив, как женщина, ладонь к щеке, и потом, беззвучно воя, уходил через все комнаты, полные ее родственников, и запирался в уборной, где топал, шумел водой, кашлял, маскируя рыдания. Иногда, оправдываясь, она ему объясняла: «Я же, ты знаешь, добренькая: это такая маленькая вещь, а мужчине такое облегчение».

Скоро она забеременела – и не от него. Разрешилась мальчиком, немедленно забеременела снова – и снова не от него – и родила девочку. Мальчик был хром и зол; тупая, тучная девочка – почти слепа. Вследствие своих дефектов оба ребенка попали к нему в сад, и странно бывало видеть ловкую, ладную, румяную Марфиньку, ведущую домой этого калеку, эту тумбочку. Цинциннат понемножку перестал следить за собой вовсе, – и однажды, на каком-то открытом собрании в городском парке, вдруг пробежала тревога, и один произнес громким голосом: «Горожане, между нами находится…» – тут последовало страшное, почти забытое слово, – и налетел ветер на акации, – и Цинциннат не нашел ничего лучше, как встать и удалиться, рассеянно срывая листики с придорожных кустов. А спустя десять дней он был взят.

«Вероятно, завтра», – сказал Цинциннат, медленно шагая по камере. «Вероятно, завтра», – сказал Цинциннат и сел на койку, уминая ладонью лоб. Закатный луч повторял уже знакомые эффекты. «Вероятно, завтра, – сказал со вздохом Цинциннат. – Слишком тихо было сегодня, а уже завтра, спозаранку…»

Некоторое время все молчали: глиняный кувшин с водой на дне, поивший всех узников мира; стены, друг другу на плечи положившие руки, как четверо неслышным шепотом обсуждающих квадратную тайну; бархатный паук, похожий чем-то на Марфиньку; большие черные книги на столе…

«Какое недоразумение!» – сказал Цинциннат и вдруг рассмеялся. Он встал, снял халат, ермолку, туфли. Снял полотняные штаны и рубашку. Снял, как парик, голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу. Снял бедра, снял ноги, снял и бросил руки, как рукавицы, в угол. То, что оставалось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух. Цинциннат сперва просто наслаждался прохладой; затем, окунувшись совсем в свою тайную среду, он в ней вольно и весело -

Грянул железный гром засова, и Цинциннат мгновенно оброс всем тем, что сбросил, вплоть до ермолки. Тюремщик Родион принес в круглой корзиночке, выложенной виноградными листьями, дюжину палевых слив – подарок супруги директора.

Цинциннат, тебя освежило преступное твое упражнение.

Приглашение на казнь

Comme un fou se croit Dieu
nous nous croyons mortels.

Discours sur les ombres/ [*] (*1)

Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками. Седой судья, припав к его уху, подышав, сообщив, медленно отодвинулся, как будто отлипал. Засим Цинцинната отвезли обратно в крепость. Дорога обвивалась вокруг ее скалистого подножья и уходила под ворота: змея в расселину. Был спокоен; однако его поддерживали во время путешествия по длинным коридорам, ибо он неверно ставил ноги, вроде ребенка, только что научившегося ступать, или точно куда проваливался, как человек, во сне увидевший, что идет по воде, но вдруг усомнившийся: да можно ли? Тюремщик Родион долго отпирал дверь Цинциннатовой камеры, - не тот ключ, - всегдашняя возня.

Дверь наконец уступила. Там, на койке, уже ждал адвокат - сидел, погруженный по плечи в раздумье, без фрака (забытого на венском стуле в зале суда, - был жаркий, насквозь синий день), - и нетерпеливо вскочил, когда ввели узника. Но Цинциннату было не до разговоров. Пускай одиночество в камере с глазком подобно ладье, дающей течь. Все равно, - он заявил, что хочет остаться один, и, поклонившись, все вышли.

Итак - подбираемся к концу. Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтенья, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтенья - и... ужасно! Куча черешен, красно и клейко черневшая перед нами, обратилась внезапно в отдельные ягоды: вон та, со шрамом, подгнила, а эта сморщилась, ссохшись вокруг кости (самая же последняя непременно - тверденькая, недоспелая). Ужасно! Цинциннат снял шелковую безрукавку, надел халат и, притоптывая, чтобы унять дрожь, пустился ходить по камере. На столе белел чистый лист бумаги, и, выделяясь на этой белизне, лежал изумительно очиненный карандаш, длинный как жизнь любого человека, кроме Цинцинната, и с эбеновым блеском на каждой из шести граней. Просвещенный потомок указательного перста. Цинциннат написал: "и все-таки я сравнительно. Ведь этот финал я предчувствовал этот финал". Родион, стоя за дверью, с суровым шкиперским вниманием глядел в глазок. Цинциннат ощущал холодок у себя в затылке. Он вычеркнул написанное и начал тихо тушевать, причем получился загадочный орнамент, который постепенно разросся и свернулся в бараний рог. Ужасно! Родион смотрел в голубой глазок на поднимавшийся и падавший горизонт. Кому становилось тошно? Цинциннату. Вышибло пот, все потемнело, он чувствовал коренек каждого волоска. Пробили часы - четыре или пять раз, и казематный отгул их, перегул и загулок вели себя подобающим образом. Работая лапами, спустился на нитке паук с потолка (*2), - официальный друг заключенных. Но никто в стену не стучал, так как Цинциннат был пока что единственным арестантом (на такую громадную крепость!).

Спустя некоторое время тюремщик Родион вошел и ему предложил тур вальса. Цинциннат согласился. Они закружились. Бренчали у Родиона ключи на кожаном поясе, от него пахло мужиком, табаком, чесноком, и он напевал, пыхтя в рыжую бороду, и скрипели ржавые суставы (не те годы, увы, опух, одышка). Их вынесло в коридор. Цинциннат был гораздо меньше своего кавалера. Цинциннат был легок как лист. Ветер вальса пушил светлые концы его длинных, но жидких усов, а большие, прозрачные глаза косили, как у всех пугливых танцоров. Да, он был очень мал для взрослого мужчины. Марфинька говаривала, что его башмаки ей жмут. У сгиба коридора стоял другой стражник, без имени, под ружьем, в песьей маске (*3) с марлевой пастью. Описав около него круг, они плавно вернулись в камеру, и тут Цинциннат пожалел, что так кратко было дружеское пожатие обморока.

Опять с банальной унылостью пробили часы. Время шло в арифметической прогрессии: восемь. Уродливое окошко оказалось доступным закату: сбоку по стене пролег пламенистый параллелограмм. Камера наполнилась доверху маслом сумерек, содержавших необыкновенные пигменты. Так, спрашивается: что это справа от двери - картина ли кисти крутого колориста или другое окно, расписное, каких уже не бывает? (На самом деле это висел пергаментный лист с подробными, в две колонны, "правилами для заключенных"; загнувшийся угол, красные заглавные буквы, заставки, древний герб города, - а именно: доменная печь с крыльями, - и давали нужный материал вечернему отблеску.) Мебель в камере была представлена столом, стулом, койкой. Уже давно принесенный обед (харчи смертникам полагались директорские) стыл на цинковом подносе. Стемнело совсем. Вдруг разлился золотой, крепко настоянный электрический свет.

Цинциннат спустил ноги с койки. В голове, от затылка к виску, по диагонали, покатился кегельный шар, замер и поехал обратно. Между тем дверь отворилась, и вошел директор тюрьмы.

Он был как всегда в сюртуке, держался отменно прямо, выпятив грудь, одну руку засунув за борт, а другую заложив за спину. Идеальный парик, черный как смоль, с восковым пробором, гладко облегал череп. Его без любви выбранное лицо, с жирными желтыми щеками и несколько устарелой системой морщин, было условно оживлено двумя, и только двумя, выкаченными глазами. Ровно передвигая ноги в столбчатых панталонах, он прошагал между стеной и столом, почти дошел до койки, - но, несмотря на свою сановитую плотность, преспокойно исчез, растворившись в воздухе. Через минуту, однако, дверь отворилась снова, со знакомым на это раз скрежетанием, - и, как всегда в сюртуке, выпятив грудь, вошел он же.

Узнав из достоверного источника, что нонче решилась ваша судьба, - начал он сдобным басом, - я почел своим долгом, сударь мой - Цинциннат сказал:

Любезность. Вы. Очень. (Это еще нужно расставить.)

Вы очень любезны, - сказал, прочистив горло, какой-то добавочный Цинциннат.

Помилуйте, - воскликнул директор, не замечая бестактности слова. - Помилуйте! Долг. Я всегда. А вот почему, смею спросить, вы не притронулись к пище?

Директор снял крышку и поднес к своему чуткому носу миску с застывшим рагу. Двумя пальцами взял картофелину и стал мощно жевать, уже выбирая бровью что-то на другом блюде.

Не знаю, какие еще вам нужны кушанья, - проговорил он недовольно и, треща манжетами, сел за стол, чтобы удобнее было есть пудинг-кабинет.

Цинциннат сказал:

Я хотел бы все-таки знать, долго ли теперь.

Превосходный сабайон! Вы хотели бы все-таки знать, долго ли теперь. К сожалению, я сам не знаю. Меня извещают всегда в последний момент, я много раз жаловался, могу вам показать всю эту переписку, если вас интересует.

Так что может быть в ближайшее утро? - спросил Цинциннат.

Если вас интересует, - сказал директор. - Да, просто очень вкусно и сытно, вот что я вам доложу. А теперь, pour la digestion , позвольте предложить вам папиросу. Не бойтесь, это в крайнем случае только предпоследняя, - добавил он находчиво.

Я спрашиваю, - сказал Цинциннат, - я спрашиваю не из любопытства. Правда, трусы всегда любопытны. Но уверяю вас... Пускай не справляюсь с ознобом и так далее, - это ничего.

Всадник не отвечает за дрожь коня. Я хочу знать когда - вот почему: смертный приговор возмещается точным знанием смертного часа. Роскошь большая, но заслуженная. Меня же оставляют в том неведении, которое могут выносить только живущие на воле. И еще: в голове у меня множество начатых и в разное время прерванных работ... Заниматься ими я просто не стану, если срок до казни все равно недостаточен для их стройного завершения. Вот почему.

Ах, пожалуйста, не надо бормотать, - нервно сказал директор. - Это, во-первых, против правил, а, во-вторых - говорю вам русским языком и повторяю: не знаю. Все, что могу вам сообщить, это, что со дня на день ожидается приезд вашего суженого, - а он, когда приедет, да отдохнет, да свыкнется с обстановкой, еще должен будет испытать инструмент, если, однако, не привезет своего, что весьма и весьма вероятно. Табачок-то не крепковат?

Нет, - ответил Цинциннат, - рассеянно посмотрев на свою папиросу. - Но только мне кажется, что по закону - ну не вы, так управляющий городом обязан - - Потолковали, и будет, - сказал директор, - я, собственно, здесь не для выслушивания жалоб, а для того... - Он, мигая, полез в один карман, в другой; наконец из-за пазухи вытащил линованный листок, явно вырванный из школьной тетради.

Пепельницы тут нет, - заметил он, поводя папиросой, - что ж, давайте утопим в остатке этого соуса... Так-с. Свет, пожалуй, чуточку режет... Может быть, если... Ну да уж ничего, сойдет.

Он развернул листок и, не надевая роговых очков, а только держа их перед глазами, отчетливо стал читать:

- "Узник! В этот торжественный час, когда все взоры..." - Я думаю, нам лучше встать, - озабоченно прервал он самого себя и поднялся со стула.

Цинциннат встал тоже.

- "Узник! В этот торжественный час, когда все взоры направлены на тебя, и судьи твои ликуют, и ты готовишься к тем непроизвольным телодвижениям, которые непосредственно следуют за отсечением головы, я обращаюсь к тебе с напутственным словом. Мне выпало на долю, - и этого я не забуду никогда, - обставить твое житье в темнице всеми теми многочисленными удобствами, которые дозволяет закон. Посему я счастлив буду уделить всевозможное внимание всякому изъявлению твоей благодарности, но желательно в письменной форме и на одной стороне листа".

Вот, - сказал директор, складывая очки. - Это все. Я вас больше не удерживаю. Известите, если что понадобится.

Он сел к столу и начал быстро писать, тем показывая, что аудиенция кончена. Цинциннат вышел.

В коридоре на стене дремала тень Родиона, сгорбившись на теневом табурете, - и лишь мельком, с краю, вспыхнуло несколько рыжих волосков. Далее, у загиба стены, другой стражник, сняв свою форменную маску, утирал рукавом лицо. Цинциннат начал спускаться по лестнице. Каменные ступени был склизки и узки, с неосязаемой спиралью призрачных перил. Дойдя до низу, он пошел опять коридорами. Дверь с надписью на зеркальный выворот: "канцелярия" - была отпахнута; луна сверкала на чернильнице, а какая-то под столом мусорная корзинка неистово шеберстила и клокотала: должно быть, в нее свалилась мышь. Миновав еще много дверей, Цинциннат споткнулся, подпрыгнул и очутился в небольшом дворе, полном разных частей разобранной луны. Пароль в эту ночь был: молчание, - и солдат у ворот отозвался молчанием на молчание Цинцинната, пропуская его, и у всех прочих ворот было то же. Оставив за собой гуманную громаду крепости, он заскользил вниз по крутому, росистому дерну, попал на пепельную тропу между скал, пересек дважды, трижды извивы главной дороги, которая, наконец стряхнув последнюю тень крепости, полилась прямее, вольнее, - и по узорному мосту через высохшую речку Цинциннат вошел в город. Поднявшись на изволок и повернув налево по Садовой, он пронесся вдоль седых цветущих кустов. Где-то мелькнуло освещенное окно; за какой-то оградой собака громыхнула цепью, но не залаяла. Ветерок делал все, что мог, чтобы освежить беглецу голую шею. Изредка наплыв благоухания говорил о близости Тамариных Садов. Как он знал эти сады! Там, когда Марфинька была невестой и боялась лягушек, майских жуков... Там, где бывало, когда все становилось невтерпеж и можно было одному, с кашей во рту из разжеванной сирени, со слезами... Зеленое, муравчатое. Там, тамошние холмы, томление прудов, тамтатам далекого оркестра... Он повернул по Матюхинской мимо развалин древней фабрики, гордости города, мимо шепчущих лип, мимо празднично настроенных белых дач телеграфных служащих, вечно справляющих чьи-нибудь именины, и вышел на Телеграфную. Оттуда шла в гору узкая улочка, и опять сдержанно зашумели липы. Двое мужчин тихо беседовали во мраке сквера на подразумеваемой скамейке. "А ведь он ошибается", - сказал один. Другой отвечал неразборчиво, и оба вроде как бы вздохнули, естественно смешиваясь с шелестом листвы. Цинциннат выбежал на круглую площадку, где луна сторожила знакомую статую поэта, похожую на снеговую бабу, - голова кубом, слепившиеся ноги, - и, пробежав еще несколько шагов, оказался на своей улице. Справа, на стенах одинаковых домов, неодинаково играл лунный рисунок веток, так что только по выражению теней, по складке на переносице между окон, Цинциннат и узнал свой дом. В верхнем этаже около Марфиньки было темно, но открыто. Дети, должно быть, спали на горбоносом балконе: там белелось что-то. Цинциннат вбежал на крыльцо, толкнул дверь и вошел в свою освещенную камеру. Обернулся, но был уже заперт. Ужасно! На столе блестел карандаш. Паук сидел на желтой стене.

Потушите! - крикнул Цинциннат.

Наблюдавший за ним глазок выключил свет. Темнота и тишина начали соединяться; но вмешались часы, пробили одиннадцать, подумали и пробили еще один раз, а Цинциннат лежал навзничь и смотрел в темноту, где тихо рассыпались светлые точки, постепенно исчезая. Совершилось полное слияние темноты и тишины. Вот тогда, только тогда (то есть лежа навзничь на тюремной койке, за полночь, после ужасного, ужасного, я просто не могу тебе объяснить какого ужасного дня) Цинциннат Ц. ясно оценил свое положение.

Сначала на черном бархате, каким по ночам обложены с исподу веки, появилось, как медальон, лицо Марфиньки: кукольный румянец, блестящий лоб с детской выпуклостью, редкие брови вверх, высоко над круглыми, карими глазами. Она заморгала, поворачивая голову, и на мягкой, сливочной белизны, шее была черная бархатка, а бархатная тишина платья, расширяясь книзу, сливалась с темнотой. Такой он увидел ее нынче среди публики, когда его подвели к свежепокрашенной скамье подсудимых, на которую он сесть не решился, а стоял рядом и все-таки измарал в изумруде руки, и журналисты жадно фотографировали отпечатки его пальцев, оставшиеся на спинке скамьи. Он видел их напряженные лбы, он видел ярко-цветные панталоны щеголей, ручные зеркала и переливчатые шали щеголих, - но лица были неясны, - одна только круглоглазая Марфинька из всех зрителей и запомнилась ему. Адвокат и прокурор, оба крашенные и очень похожие друг на друга (закон требовал, чтобы они были единоутробными братьями, но не всегда можно было подобрать, и тогда гримировались), проговорили с виртуозной скоростью те пять тысяч слов, которые полагались каждому. Они говорили вперемежку, и судья, следя за мгновенными репликами, вправо, влево мотал головой, и равномерно мотались все головы, - и только одна Марфинька, слегка повернувшись, неподвижно, как удивленное дитя, уставилась на Цинцинната, стоявшего рядом с ярко-зеленой садовой скамьей. Адвокат, сторонник классической декапитации, выиграл без труда против затейника прокурора, и судья синтезировал дело.

Обрывки этих речей, в которых, как пузыри воды, стремились и лопались слова "прозрачность" и "непроницаемость", теперь звучали у Цинцинната в ушах, и шум крови превращался в рукоплескания, а медальонное лицо Марфиньки все оставалось в поле его зрения и потухло только тогда, когда судья, - приблизившись вплотную, так что можно было различить на его круглом смуглом носу расширенные поры, одна из которых, на самой дуле, выпустила одинокий, но длинный волос, - произнес сырым шепотом: "с любезного разрешения публики, вам наденут красный цилиндр", - выработанная законом подставная фраза, истинное значение коей знал всякий школьник.

"А я ведь сработан так тщательно, - подумал Цинциннат, плача во мраке. - Изгиб моего позвоночника высчитан так хорошо, так таинственно. Я чувствую в икрах так много туго накрученных верст, которые мог бы в жизни еще пробежать. Моя голова так удобна"...

Часы пробили неизвестно к чему относившуюся половину.

Примечания

[*] Подобно тому как глупец полагает себя богом,
мы считаем, что мы смертны.

/Делаланд.

"Разговоры теней"/ (франц.).

Для лучшего пищеварения (франц.).

(*1) Эпиграф. - в предисловии к английскому изданию Набоков пишет о единственном авторе, влияние которого он может признать, - это "печальный, сумасбродный, мудрый, остроумный, волшебный и восхитительный Пьер Делаланд, выдуманный мною". Однако на ход мыслей Делаланда в свою очередь, по-видимому, оказывает воздействие французский философ Блез Паскаль (1623--1662).

(*2) /... паук с потолка.../-- попал сюда из поэмы Байрона "Шиольский узник" (1816): "Паук темничный надо мною там мирно ткал в моем окне" (пер. В. Жуковского), - где он олицетворяет домашность и привычку узника к тюремным стенам.

(*3) /... в песьей маске.../ - образ навеян, по-видимому, берлинскими стихами В. Ходасевича: "Нечеловеческий дух, нечеловечья речь и песьи головы поверх сутулых плеч" (1923--1924). С этим поэтом Набокова связывали личные и творческие отношения. Он занимался переводом стихов В. Ходасевича на английский язык.

«Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шёпотом». Непростительная вина Цинцинната - в его «непроницаемости», «непрозрачности» для остальных, до ужаса похожих (тюремщик Родион то и дело превращается в директора тюрьмы, Родрига Ивановича, и наоборот; адвокат и прокурор по закону должны быть единоутробными братьями, если же не удаётся подобрать - их гримируют, чтобы были похожи), «прозрачных друг для дружки душ». Особенность эта присуща Цинциннату с детства (унаследована от отца, как сообщает ему пришедшая с визитом в тюрьму мать, Цецилия Ц., щупленькая, любопытная, в клеёнчатом ватерпруфе и с акушерским саквояжем), но какое-то время ему удаётся скрывать своё отличие от остальных. Цинциннат начинает работать, а по вечерам упивается старинными книгами, пристрастясь к мифическому XIX в. Да ещё занимается он изготовлением мягких кукол для школьниц: «тут был и маленький волосатый Пушкин в бекеше, и похожий на крысу Гоголь в цветистом жилете, и старичок Толстой, толстоносенький, в зипуне, и множество других». Здесь же, в мастерской, Цинциннат знакомится с Марфинькой, на которой женится, когда ему исполняется двадцать два года и его переводят в детский сад учителем. В первый же год брака Марфинька начинает изменять ему. У неё родятся дети, мальчик и девочка, не от Цинцинната. Мальчик хром и зол, тучная девочка почти слепа. По иронии судьбы, оба ребёнка попадают на попечение Цинцинната (в саду ему доверены «хроменькие, горбатенькие, косенькие» дети). Цинциннат перестаёт следить за собой, и его «непрозрачность» становится заметна окружающим. Так он оказывается в заключении, в крепости.

Услышав приговор, Цинциннат пытается узнать, когда назначена казнь, но тюремщики не говорят ему. Цинцинната выводят взглянуть на город с башни крепости. Двенадцатилетняя Эммочка, дочь директора тюрьмы, вдруг кажется Цинциннату воплощённым обещанием побега... Узник коротает время за просмотром журналов. Делает записи, пытаясь осмыслить собственную жизнь, свою индивидуальность: «Я не простой... я тот, который жив среди вас... Не только мои глаза другие, и слух, и вкус, - не только обоняние, как у оленя, а осязание, как у нетопыря, - но главное: дар сочетать все это в одной точке...»

В крепости появляется ещё один заключённый, безбородый толстячок лет тридцати. Аккуратная арестантская пижамка, сафьяновые туфли, светлые, на прямой пробор волосы, между малиновых губ белеют чудные, ровные зубы.

Обещанное Цинциннату свидание с Марфинькой откладывается (по закону, свидание дозволяется лишь по истечении недели после суда). Директор тюрьмы торжественным образом (на столе скатерть и ваза со щекастыми пионами) знакомит Цинцинната с соседом - м-сье Пьером. Навестивший Цинцинната в камере м-сье Пьер пробует развлечь его любительскими фотографиями, на большинстве которых изображён он сам, карточными фокусами, анекдотами. Но Цинциннат, к обиде и недовольству Родрига Ивановича, замкнут и неприветлив.

На следующий день на свидание к нему является не только Марфинька, но и все её семейство (отец, братья-близнецы, дед с бабкой - «такие старые, что уже просвечивали», дети) и, наконец, молодой человек с безупречным профилем - теперешний кавалер Марфиньки. Прибывает также мебель, домашняя утварь, отдельные части стен. Цинциннату не удаётся сказать ни слова наедине с Марфинькой. Тесть не перестаёт упрекать его, шурин уговаривает покаяться («Подумай, как это неприятно, когда башку рубят»), молодой человек упрашивает Марфиньку накинуть шаль. Затем, собрав вещи (мебель выносят носильщики), все уходят.

В ожидании казни Цинциннат ещё острее чувствует свою непохожесть на всех остальных. В этом мире, где «вещество устало: сладко дремало время», в мнимом мире, недоумевая, блуждает лишь незначительная доля Цинцинната, а главная его часть находится совсем в другом месте. Но и так настоящая его жизнь «слишком сквозит», вызывая неприятие и протест окружающих. Цинциннат возвращается к прерванному чтению. Знаменитый роман, который он читает, носит латинское название «Quercus» («Дуб») и представляет собою биографию дерева. Автор повествует о тех исторических событиях (или тени событий), свидетелем которых мог оказаться дуб: то это диалог воинов, то привал разбойников, то бегство вельможи от царского гнева... В промежутках между этими событиями дуб рассматривается с точки зрения дендрологии, орнитологии и прочих наук, приводится подробный список всех вензелей на коре с их толкованием. Немало внимания уделяется музыке вод, палитре зорь и поведению погоды. Это, бесспорно, лучшее из того, что создано временем Цинцинната, тем не менее кажется ему далёким, ложным, мёртвым.

Измученный ожиданием приезда палача, ожиданием казни, Цинциннат засыпает. Вдруг его будит постукивание, какие-то скребущие звуки, отчётливо слышные в ночной тишине. Судя по звукам, это подкоп. До самого утра Цинциннат прислушивается к ним.

По ночам звуки возобновляются, а день за днём к Цинциннату является м-сье Пьер с пошлыми разговорами. Жёлтая стена даёт трещину, разверзается с грохотом, и из чёрной дыры, давясь смехом, вылезают м-сье Пьер и Родриг Иванович. М-сье Пьер приглашает Цинцинната посетить его, и тот, не видя иной возможности, ползёт по проходу впереди м-сье Пьера в его камеру. М-сье Пьер выражает радость по поводу своей завязавшейся дружбы с Цинциннатом - такова была его первая задача. Затем м-сье Пьер отпирает ключиком стоящий в углу большой футляр, в котором оказывается широкий топор.

Цинциннат лезет по вырытому проходу обратно, но вдруг оказывается в пещере, а затем через трещину в скале выбирается на волю. Он видит дымчатый, синий город с окнами, как раскалённые угольки, и торопится вниз. Из-за выступа стены появляется Эммочка и ведёт его за собой. Сквозь небольшую дверь в стене они попадают в темноватый коридор и оказываются в директорской квартире, где в столовой за овальным столом пьют чай семейство Родрига Ивановича и м-сье Пьер.

Как принято, накануне казни м-сье Пьер и Цинциннат являются с визитом ко всем главным чиновникам. В честь них устроен пышный обед, в саду пылает иллюминация: вензель «П» и «Ц» (не совсем, однако, вышедший). М-сье Пьер, по обыкновению, в центре внимания, Цинциннат же молчалив и рассеян.

Утром к Цинциннату приходит Марфинька, жалуясь, что трудно было добиться разрешения («Пришлось, конечно, пойти на маленькую уступку, - одним словом, обычная история»). Марфинька рассказывает о свидании с матерью Цинцинната, о том, что к ней самой сватается сосед, бесхитростно предлагает Цинциннату себя («Оставь. Что за вздор», - говорит Цинциннат). Марфиньку манит просунутый в приоткрывшуюся дверь палец, она исчезает на три четверти часа, а Цинциннат во время её отсутствия думает, что не только не приступил к неотложному, важному разговору с ней, но не может теперь даже выразить это важное. Марфинька, разочарованная свиданием, покидает Цинцинната («Я была готова все тебе дать. Стоило стараться»).

Цинциннат садится писать: «Вот тупик тутошней жизни, - и не в её тесных пределах искать спасения». Появляется м-сье Пьер и двое ею подручных, в которых почти невозможно узнать адвоката и директора тюрьмы. Гнедая кляча тащит облупившуюся коляску с ними вниз, в город. Прослышав о казни, начинает собираться публика. На площади возвышается червлёный помост эшафота. Цинциннату, чтобы до него никто не дотрагивался, приходится почти бежать к помосту. Пока идут приготовления, он глядит по сторонам: что-то случилось с освещением, - с солнцем неблагополучно, и часть неба трясётся. Один за другим падают тополя, которыми обсажена площадь.

Цинциннат сам снимает рубашку и ложится на плаху. Начинает считать: «один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета, привстал и осмотрелся». Палач ещё не совсем остановился, но сквозь его торс просвечивают перила. Зрители совсем прозрачны.

Цинциннат медленно спускается и идёт по зыбкому сору. За его спиной рушится помост. Во много раз уменьшившийся Родриг безуспешно пытается остановить Цинцинната. Женщина в чёрной шали несёт на руках маленького палача. Все расползается и падает, и Цинциннат идёт среди пыли и упавших вещей в ту сторону, где, судя по голосам, стоят люди, подобные ему.